Форум сайта Елены Грушиной и Михаила Зеленского

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



Историческое кино

Сообщений 161 страница 180 из 330

161

И вот итог этой огромной работы по изучению петербургских типов (отдельные очерки и зарисовки Вс.Крестовский публиковал в периодике), нравов, жизни и быта различных сословий общества: в 1864-1867 годах в "Отечественных записках", журнале, который редактировал А.А.Краевский, были напечатаны "Петербургские трущобы". Успех романа превзошел все ожидания, а автор его, Всеволод Крестовский, стал знаменитостью. Многие были увлечены напряжённым сюжетом, уголовной интригой, вообще - авантюрной стороной романа. Крестовского огорчало подобное отношение к его детищу. Сам он ставил перед собой при написании романа гораздо более серьёзные задачи.

"Если мой роман заставит читателя призадуматься о жизни и участи петербургского бедняка и отверженной парии - трущобной женщины, - писал Вс.Крестовский, - если в среде наших филантропов и в сфере административной он возбудит хоть малейшее существенное внимание к изображённой мною жизни, я буду много вознаграждён осознанием того, что труд мой, кроме развлечения для читателя, принёс ещё и частицу существенной пользы..."*
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. X.

Зная, как много и напряжённо работал Вс.Крестовский над своим романом, сколько душевных сил вложил в него, становятся странными и непонятными печатавшиеся в прессе утверждения, будто "Петербургские трущобы" были написаны его другом Н.Г.Помяловским. Правда, они появились после смерти Крестовского, при жизни, к счастью, он был избавлен от такого рода обвинений. Друзья Крестовского встали на защиту чести писателя и опровергли своими свидетельствами злонамеренную клевету. "С чрезвычайным удивлением прочёл я странную полемику по поводу принадлежности моему покойному товарищу знаменитого в своё время романа "Петербургские трущобы", - писал журналист Ф.Н.Берг, - далеко не лучшего из произведений этого блестяще талантливого автора. Он и сам не считал его лучшим. Роман этот из главы в главу писан при мне, и, хотя я и не ходил с автором посещать описываемые им трущобы, но знал весь ход его работы. К "Трущобам" покойный Всеволод Владимирович делал сам рисунки, и альбом с этими рисунками, вероятно, сохранился в его бумагах. Что за странное подозрение? Что общего между манерой и талантом Помяловского и покойного Крестовского? Трудно даже предположить, что такой автор, как Крестовский, воспользовался чужим трудом и многочисленные его издания подписывал бы своим именем"*.
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. XIII.

Однако, если о принадлежности романа "Петербургские трущобы" Помяловскому говорили уже после смерти его истинного автора, то о сходстве этого романа с известным, в том числе и в России, произведением французского писателя Эжена Сю "Парижские тайны" писали ещё при жизни Вс.Крестовского. Поэт-сатирик Д.Д.Минаев саркастически замечал: "Теперь Крестовский берёт из "Парижских тайн" новые лица и, перерядив их по мере возможности, пересылает из Парижа в "Петербургские трущобы". Граф Каллаш есть принц Родольф, обратившийся в фальшивого монетчика; доктор Катцель, его сообщник, напоминает шарлатана Полидора из "Парижских тайн". Самый рассказ Крестовского принимает колорит более яркий, чем "Парижские тайны", подобно тому, как цвет суздальского ситца ярче и крупнее, нежели у французского ситца"*.
______________

* Искра, 1866. С. 83.

Если отбросить свойственное всякому саркастическому пассажу преувеличение, следует признать, что оба этих произведения действительно похожи и по теме - противопоставлению мира сытых и голодных, - и по построению: и там, и тут на передний план выступает авантюрная интрига, и в то же время оба они носят отчётливо выраженную социальную окраску. Нет сомнения, что Вс.Крестовский читал "Парижские тайны", как читало его всё тогдашнее русское, и не только русское, общество. Ведь даже К.Маркс и В.Г.Белинский откликнулись на его публикацию. Однако было бы несправедливо и опрометчиво представлять "Петербургские трущобы" как своего рода кальку с французского романа.

Произведение Вс.Крестовского - типичный образец либеральной русской литературы 60-х годов позапрошлого века. Социальная направленность романа очевидна, и сам автор неоднократно подчёркивал это. Говоря о главном герое своего произведения, Bс.Крестовский с пафосом восклицал: "Есть в мире царь незримый, неслышимый, но чувствуемый, царь грозный, как едва ли был грозен кто из владык земных. Царь этот стар; годы его считают не десятками и не сотнями, годы его - тысячелетия. Он столь же стар, сколь старого, что зовут цивилизациею человеческою [...] Он горд и надменен, и гнусно-пресмыкающ в одно и то же время. Он подл и мерзок, как сама мерзость запустения. Его царственные прерогативы - порок, преступление и рабство - рабство самое мелкое, но чуть ли не самое подлое и ужасное из всех рабств, когда-либо существовавших на земле. Это склизкость жабы, ненасытная прожорливость гиены и акулы, смрад вонючего трупа, который смердит ещё отвратительнее оттого, что часто бывает обильно спрыснут благоухающею амброю. Его дети - Болезнь и Нечестие. Иуда тоже был его порождением, и сам он - сын ужасной матери. Отец его - Дьявол, мать - Нищета. Имя ему - Разврат"*.
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. XVII - XVIII.

В "Петербургских трущобах" действуют истинно русские типы, которых автор встречал в жизни, многие из которых были известны всему Петербургу. Командир золотой роты Ковров списан с принимавшегося в светском обществе нувориша, закончившего свою жизнь на каторге. Генеральша фон Шпильце также имеет своим прототипом действительное лицо. Воровской жаргон Вс.Крестовский почерпнул в своих походах в притоны, но в большей мере - из тетрадки, купленной им у одного оборванца, которую он с увлечением читал вместе с Ап.Григорьевым.

Узнавали читатели, с одной стороны, пресыщенное барство в лице князей Шадурских, с другой - разночинцев, типа Бероевых, и бедное, забитое городское мещанство в лице Вересова, Маши Поветиной, являющееся питательной средой петербургского "дна". Причём семья Шадурских - "сытые" - рисуется такими уничтожающими красками, что даже консервативный писатель и историк литературы К.Ф.Головин отметил, что роман Крестовского "полон изобличениями ужасающего разврата высших классов"*. И, наоборот, описание "голодных" полно сочувствия. "Надобно отдать ему справедливость, - писал Н.Соловьев, - что в местах, выражающих страдание описываемых им пролетариев, язык его достигает иногда замечательной силы"**.
______________

* Головин К. Русский роман и русское общество. Спб. 1904. С. 385.

** Всемирный труд. 1867. Кн. 12. С. 51.

Встречаются в романе и такие приметы русской действительности того времени, как описание ареста Бероева. Чтобы отомстить Бероеву, пытающемуся разоблачить подлости молодого князя Шадурского, управляющий князя и нанятые им сыщики подбрасывают в квартиру Бероева прокламации и литографский камень для печатания запрещённой политической литературы. Из-за чего Бероев попадает сначала в "третье отделение", а затем в Петропавловскую крепость.

Об оригинальности романа Вс.Крестовского можно говорить много. Ясно одно: это произведение - продукт русского национального духа, созданное русским писателем, произведение о русской жизни, о времени подъёма революционно-демократических идей в русском обществе, о расслоении русского общества на богатых и бедных, "сытых" и "голодных", и о масштабах этого расслоения, о которых благонамеренное русское общество даже не подозревало. В романе Вс.Крестовского, писал критик и историк литературы Е.А.Соловьёв (Андреевич), "дана полная, сравнительно, и поражающая до ужаса картина жизни петербургской нищеты и петербургских вертепов. Здесь впервые явилась она перед читателем оголённой, ничем не приукрашенной, безнадёжной и пугающей. Это настоящий дантовский ад, настоящее позорище, ибо большего падения человеческого невозможно себе и представить"*.
______________

* Соловьёв Е. Очерки по истории русской литературы XIX века. Спб., 1907. С. 453.

В романе действуют типично русские народные типы, вроде Фомушки-блаженного, тюремного обитателя, ловко пользующегося религиозным чувством посещающих тюрьму меценаток из аристократического общества. Или заключённого Литовского замка, бывшего крестьянина Рамзи, вступившего в единоборство с общественной неправдой и действующего согласно простому правилу: "Если ты обидчик, лихоимец или теснитель - повинен есть!" В лице Рамзи Вс.Крестовский рисует нам тип благородного разбойника русского покроя, грозы помещиков и деревенских богатеев, поклонника поэзии Некрасова.

Так что если и можно говорить о каком-либо влиянии Эжена Сю на Вс.Крестовского, то оно ограничивается лишь заимствованием общего замысла: показать столичное общество в разрезе, снизу доверху, от аристократов до городского дна. А такими заимствованиями полна вся мировая литература.

Накануне выхода "Петербургских трущоб" произошли события, изменившие течение жизни Всеволода Крестовского. В 1863 году разразилось восстание в Польше, не оставившее равнодушным русское общество, в особенности интеллигенцию, часть которой перешла с либеральных позиций на консервативные. Вс.Крестовский отправляется в охваченную восстанием страну в качестве члена комиссии для исследования подземелий Варшавы, которые использовали повстанцы для укрытия от правительственных войск.

Была у Крестовского для такой поездки и чисто личная причина. К этому времени семейная жизнь его сильно разладилась, и супруги жили фактически раздельно. Поэтому-то Крестовский с такой охотой принял предложение уехать в Варшаву, а прибыв на место, стал ревностно исполнять свои обязанности.

В первые же дни при осмотре служб, принадлежащих Королевскому замку, члены комиссии спустились в конюшни Кубанского казачьего дивизиона.

Осматривая стены конюшен, они увидели свежую кирпичную кладку, пробили её и обнаружили подземный ход, ведущий в одну сторону - к замку, в другую - к Висле. С риском для жизни Вс.Крестовский прошёл весь подземный коридор, до самой реки, обнаружил в нём боковые ответвления. Это путешествие по подземному коридору, где со свечкой, а где и вовсе в потёмках, говорит не только о его служебном рвении, но и о большом личном мужестве.

Пребывание в Варшаве, впечатления от жизни города и характера польского народа позволили ему написать очерки "Катакомбы Фара", "Подземный ход", "Под каштанами Саксонского сада", "Пан Пшепендовский". Здесь же родилась идея большого романа, получившего позже название "Кровавый пуф" и состоящего из двух произведений - "Две силы" и "Панургово стадо".

При написании этих романов Вс.Крестовский руководствовался патриотической идеей об исторической роли русского народа, о его непочатых силах. Он вполне разделял мнение Ф.М.Достоевского, который писал, что надо сначала перестать быть международной обшмыгой, стать русскими прежде всего. А "стать русским - значит перестать презирать народ свой. И, как только европеец увидит, что мы начали уважать народ наш и национальность нашу, так тотчас же начнёт и он нас самих уважать"*.
______________

* Достоевский Ф. Полн. собр. соч: В 30 т. Т. 25. Л., 1983. С. 23.

Отредактировано Кассандра (2015-09-16 22:48:39)

0

162

Однако, несмотря на патриотическую идею, произведения эти имели антинигилистическую направленность, и революционно-демократическое крыло русской интеллигенции приняло их в штыки.

Вернувшись из Польши, Вс.Крестовский вновь окунается в российскую действительность. В 1867 году он предпринимает большое путешествие по Волге, во время которого устраивает в поволжских городах литературно-музыкальные вечера. Поездка эта дала ему богатый материал для очерков провинциальных нравов. Особенно много шума вызвали его публикации о Нижнем Новгороде и о злоупотреблениях на соляных промыслах. Хотя Вс.Крестовский зашифровал наименование Нижнего Новгорода, назвав его Сольгородом, а героя скандала полицмейстера Лаппа-Старженецкого - Загребистой Лапой, полицмейстер, узнавший себя, подал на автора в суд за распространение порочащих сведений. Дело рассматривалось в петербургском окружном суде. Отказавшись от адвоката, Крестовский остроумно защищался и выиграл процесс.

И вот новый поворот в судьбе Вс.Крестовского. Будучи человеком уже достаточно зрелого возраста (около 30 лет), он поступает на военную службу юнкером в 14-й Уланский Ямбургский её императорского величества великой княжны Марии Александровны полк. В Свислочи, где стоял эскадрон, к которому прикомандировали Крестовского, он стал душою общества. Часто пел романсы собственного сочинения, им самим же положенные на музыку и известные в тогдашней России: "Под душистою ветвью сирени", "Когда утром иль позднею ночью", "Дай мне ручку, каждый пальчик", "Трубят голубые уланы и едут из города вон" (перевод из Гейне). Записал и обработал он и сказку "Колобок", и ряд очерков о кавалерийской жизни.

Вскоре Вс.Крестовский получает офицерский чин поручика. Начинается трудная полоса в его жизни. Во время бракоразводного процесса (так печально закончилось его супружество) присяжный поверенный оскорбил его. Крестовский вызвал чиновника на дуэль, и когда тот отказался драться, ударил его перчаткой по лицу, что вызвало новый судебный процесс, который Всеволод Владимирович выиграл. Но нападки либеральной прессы, последовавшие за процессом, он остро переживал. Тем более что инцидент с присяжным поверенным был только поводом, а причиной - всё те же его антинигилистические романы.

Лучше складывались дела у Вс.Крестовского на военном поприще. Здесь на него посыпалось одно почётное поручение за другим.

По желанию шефа полка великой княжны Марии Александровны он пишет историю Ямбургского полка, за что в качестве награды Александр II переводит его в лейб-гвардии Уланский его величества полк. Генерал-инспектор кавалерии великий князь Николай Николаевич сначала определяет Вс.Крестовского в комиссию по вопросу о преобразованиях в кавалерии, а затем поручает составление боевых летописей русской конницы. Однако император переводит служить Вс.Крестовского в гвардейский полк, шефом которого был он сам, и даёт ему новое задание - написать историю этого полка.

Работая в архивах, Всеволод Владимирович обнаружил ряд неизвестных ему ранее исторических фактов, которые легли в основу его повести "Деды" - о царствовании Павла I. В повести автор стремится доказать, что мрачные стороны царствования Павла I как современниками, так и последующими поколениями были сильно преувеличены.

Между тем, началась русско-турецкая война, и Вс.Крестовского командировали в действующую армию корреспондентом "Правительственного вестника" и для редактирования "Военно-летучего листка". Статьи его, изданные затем отдельными книгами, составили два больших тома.

Однако роль летописца не совсем устраивает Крестовского, и после многочисленных просьб и настояний его прикомандировывают к Траянскому отряду генерала Карцева. Здесь он руководит расчисткой от снега дороги на Траянский перевал, а при штурме последнего в ночном бою находится в цепи 10-го стрелкового батальона.

После трёхнедельного похода отряда генерала Карцева Вс.Крестовского командировали в авангардный отряд генерал-майора Струкова. Рейд этого отряда завершился взятием второй столицы Оттоманской империи - Андианополя. За турецкую кампанию Вс.Крестовский был награждён орденами Святой Анны 3-й степени с мечами, Святого Владимира 4-й степени с мечами и бантом, Сербским орденом Такова 4-й степени, румынским орденом Fraceria Dunariu и черногорским орденом князя Даниила 3-й степени.

По возвращении в Петербург Вс.Крестовский приступает к новому большому литературному труду - трилогии
"Тьма Египетская", "Тамара Бендавид" и "Торжество Ваала". Всеволод Владимирович фундаментально готовился к написанию этого труда. Он изучал древнееврейский язык, делал нужные выписки из старых книг. Публикация первых глав "Тьмы Египетской" в "Русском вестнике" показала антиеврейскую направленность этого романа, так что редактор журнала М.Н.Катков отказался от дальнейшей публикации. И только когда редактором "Русского вестника" стал Ф.Н.Берг, были опубликованы все три романа, причём третий остался незаконченным из-за смерти автора.

Летом 1880 года Александр II отправляет Вс.Крестовского в новую командировку - на должность секретаря для военно-сухопутных сношений при главном начальнике русских морских сил в Тихом океане адмирале С.С.Лесовском. Одновременно он должен был вести исторические записки о плавании эскадры и писать корреспонденции в "Правительственный вестник" и "Военный сборник". По пути из Неаполя во Владивосток, куда Вс.Крестовский отправился вместе с адмиралом Лесовским, он побывал в Австрии и Италии.

Из-за болезни Лесовского, с которым Вс.Крестовский служил на одном корабле, он полгода проводит в Японии. Результат этого - его двухтомная книга "В дальних водах и странах", а также написанный уже в Петербурге обстоятельный труд этнографически-статистического характера о положении и нуждах Южно-Уссурийского края.

Не успел Всеволод Владимирович оправиться от одного путешествия, как надо было собираться в новое, не менее далёкое и экзотическое: его назначили старшим чиновником особых поручений при генерал-губернаторе Туркестана. Здесь он занимается приведением в порядок Ташкентской казённой библиотеки, раскопками в Афросиабе близ Самарканда, а также участвует в посольстве к эмиру Бухарскому.

Последнее произвело на него сильное впечатление, в результате чего и появилась его новая книга "В гостях у эмира Бухарского", представляющая собой живые картины жизни Востока.

По окончании путешествия в Туркестан, где Всеволод Владимирович находит свое семейное счастье - женится на 20-летней дочери статского советника Евдокии Степановне Лагоде, его откомандировывают в распоряжение Министерства внутренних дел. Тут он вновь совершает два путешествия, но уже по России: одно по ознакомлению с деятельностью земства, другое - для осмотра промышленных и торговых центров России. Итогом их были статьи: "Под владычеством земства" и обзор "Промышленные и торговые центры России".

Однако на должности чиновника особых поручений Министерства внутренних дел он задержался недолго, и в 1887 году беспокойная судьба забросила его в департамент таможенных сборов. И вновь длительные поездки по железной дороге и на лошадях для инспектирования отдалённых бригад пограничной стражи, во время которых он изучал жизнь и быт офицеров и нижних чинов. Это изучение дало ему богатый материал для очерков: "Вдоль австрийской границы", "Русский город под австрийской маркой", "По закавказской границе".

Служба в департаменте таможенных сборов с длительными поездками в малоосвоенные уголки страны была нелёгкой для человека его возраста. Поэтому Вс.Крестовский с удовольствием принимает предложение Варшавского генерал-губернатора занять место редактора газеты "Варшавский дневник". И хотя по прибытии в Варшаву он энергично взялся за новое дело журналиста, работать ему было тяжело. На Крестовского обрушилась заграничная польская печать, не простившая ему "антипольских" романов "Две силы" и "Панургово стадо". Начались трения с цензором, которые угнетали Всеволода Владимировича настолько, что он не раз собирался оставить свой пост.

Всё это не могло не сказаться на здоровье писателя. В 1894 году у него обнаружили болезнь печени и почек. Болезнь, осложнённая сильной простудой, прогрессировала, и в январе 1895 года Вс.Крестовский скончался. Его похоронили в Петербурге в Александро-Невской Лавре.

0

163

* * *
Всеволод Владимирович Крестовский занимает скромное место в истории русской литературы XIX века. Он и сам понимал это. В одном из ответов начинающим литераторам он писал: "Надо... чтобы каждый автор, претендующий на внимание к себе читателя, имел что сказать ему своё, и сказал бы это "своё" искренно. В этом - главное, а остальное есть уже дело большего или меньшего таланта. Но ведь не все же Шекспиры и Гюго, не все же Пушкины и Толстые; читается и наш брат, скромный второстепенный и третьестепенный писатель, если он искренно и честно относится к своему делу"*.
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. XLVIII.

Новое издание романа Вс.Крестовского "Петербургские трущобы" выходит в свет в примечательный период нашей жизни, когда в обществе повысился интерес к русским писателям XIX века второго и третьего ряда. Они оставили нам замечательные произведения, которыми зачитывались их современники, и которые с удовольствием читает ваше поколение. Да и называем мы их писателями второго ряда не потому, что у них не хватало таланта, а потому, что русская литература богата и более великими именами. Вызывает уважение и восхищение и служит хорошим примером то, как они работали над своими произведениями, сколько сил вкладывали в них. "Так, для "Трущоб", пишет Вс.Крестовский, - я посвятил около девяти месяцев на предварительное знакомство с трущобным миром, посещал камеры следственных приставов, тюрьмы, суды, притоны Сенной площади (дом Вяземского) и проч., и работал благодаря тогдашнему прокурору князю Хованскому и покойному Христиановичу в архивах старых судебных мест Петербурга, откуда и почерпнул многие эпизоды для романа. Чтобы написать "Кровавый Пуф" ("Две силы" и "Панургово стадо". И.С.), потребовалось не только теоретическое изучение польского вопроса по источникам, но и непосредственное соприкосновение с ним в самой жизни, что и дала мне моя служба в Западном крае и в Польше. Для "Дедов" пришлось по источникам изучать эпоху последних лет царствования Екатерины II и царствование императора Павла. Наконец, для последней трилогии ("Тьма Египетская", "Тамара Бендавид" и "Торжество Ваала". - И.С.) ...употреблено до десяти лет на изучение литературы данного вопроса, библии, талмуда и проч., не говоря уже о личном, практическом знакомстве с еврейским миром и бытом... Но при всём этом первенствующее значение я даю никак не теоретической подготовке по источникам, а самой жизни, т.е. тем непосредственным впечатлениям, какие она на меня производит при знакомстве с нею, её бытом, типами и соотношениями в массе ежедневных соприкосновений моих с нею"*.
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. XLVI.

Читающая публика по достоинству оценивала напряжённый творческий труд и талант Вс.Крестовского. В Вологде во время проводов его на вокзале было много горожан во главе с местным учителем, который произнёс такую речь: "Приветствуем вас, наш дорогой писатель, и подносим вам хлеб-соль в знак нашего уважения к вам, как к исто-русскому писателю. Мы все с особенным удовольствием читаем всё, что вы пишете!"*. Подобные чествования были в Белостоке, поволжских городах и др.
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. XLIX.

А вот как оценили талант писателя его собратья по перу. Во время похорон Вс.Крестовского прочувствованные слова сказал молодой поэт Аполлон Коринфский: "...Мы все знаем, что хороним русского писателя, откликавшегося на все крупнейшие вопросы русской бытовой народной жизни. Но не все мы знаем, что мы хороним русского поэта, представителя чистой поэзии, проводника русского народного духа. В этом виновата та рознь, которая разделяет литературу наших дней и является виновницею вражды людей, связанных между собою общностью идей художественного единения. Всеволод Крестовский - явление крайне оригинальное для того, чтобы умолчать о нём представителю современной русской поэзии; поднимая свой скромный голос на могиле поэта, я желаю почтить его память, святую для каждого почитателя русской народной поэзии, и вот за нее, за русскую поэзию, земной поклон тебе, русский народный поэт!"*
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. LV.

Мы часто говорим и пишем об остроте сегодняшней литературной борьбы. В России XIX века она была не менее острой. Как же относился к этому Вс.Крестовский, которого критики того времени причисляли к лагерю консерваторов? Критерием ценности того или иного произведения для него была искренность, иными словами, талантливость. "Я признаю всякое "направление" в писателе, если только он искренен. Можете быть мрачнейшим пессимистом или усвоить себе Панглосовское убеждение, что "всё к лучшему в сём лучшем из миров", - писал Вс.Крестовский, - в сущности, это решительно всё равно, если только вы искренни"*.
______________

* Крестовский В.В. Указ. соч. С. XLVII.

Эти слова писателя теперь особенно актуальны, ибо он даёт нам завидный пример плюрализма в литературе, за который мы так ратуем. Поэтому сегодня надо издавать писателей всех направлений - и современных, и, конечно, прошлых веков и десятилетий (разумеется, если их произведения не несут в себе проповедь насилия, войны и др.), для объективного научного, а истинно научное и должно быть объективным, изучения нашей литературы и культуры, а также для того, чтобы читающая публика могла более широко и полно судить о литературной и общественной жизни России того времени.

И.Скачков

0

164

Родился Всеволод Крестовский 11 февраля 1840 года в Киевской губернии. Происходил из старинного дворянского рода. Отец Всеволода Владимировича, Владимир Васильевич, в Крымскую компанию воевал под Севастополем офицером уланского полка, затем вышел в отставку и переехал к семье в Санкт-Петербург. К тому времени (1850-1856 годы) Всеволод прошёл курс наук в 1-й гимназии и поступил в 1857 году на историко-филологический факультет Санкт-Петербургского императорского университета. К этому же времени относятся первые писательские опыты Всеволода Крестовского в жанрах психологического рассказа и очерка нравов. К 1859 году семья Всеволода Крестовского разорилась. Он был вынужден уйти из университета и зарабатывал на жизнь литературной поденщиной в журнале "Русское Слово" у Аполлона Григорьева, попутно давая уроки за курс гимназии чиновникам, желавшим сдать экзамены на первый чин коллежского регистратора (14 класс). Одним из первых учеников Крестовского стал 19-летний помощник полицейского надзирателя Сенного рынка Иван Дмитриевич Путилин. В благодарность за учение Путилин по просьбе Всеволода Крестовского начал знакомить его с криминальным миром Санкт-Петербурга. Благодаря Путилину и его начальнику, следственному приставу К.К.Галахову, Крестовский получил уникальную возможность участвовать в полицейских облавах и ловле преступников методом личного сыска, допросов подозреваемых, работы в столичных судебно-полицейских архивах и т.п. В 1860 году Крестовский женился по любви на 20-летней барышне Варваре Дмитриевне Гринёвой - и, ввиду неизбывной бедности, - поселился с молодой женой в пустующей даче на Петровском острове. Несмотря на крайнюю скудность обстановки (кровати жильцам заменяли копны сена), эта дача стала излюбленным местом сборищ талантливой питерской молодёжи той эпохи. Частыми гостями молодой четы были братья-художники Маковские, скульптор Михаил Микешин, литератор Николай Лесков. Двух последних Крестовский водил "на натуру" в самые "знаменитые" питерские притоны той эпохи - "Вяземскую лавру", "Малинник", трактир "Ерши" у Аничкова моста и т.п. Безопасности ради, Крестовский всякий раз наряжал себя и спутников в нищенские лохмотья либо одеяния рабочих-поденщиков, но несколько раз им приходилось отбиваться в рукопашных драках от заподозривших неладное "блатных". В 1863 году Крестовский расстался с супругой. Вероятно, тогда же он, став к тому времени знатоком скрытых подземных убежищ криминалитета, обратил на себя внимание Третьего отделения Канцелярии Е.И.В. - и в том же 1863 году отбыл с особым поручением в Царство Польское в составе официальной комиссии по исследованию подземелий Варшавы, использовавшихся участниками польского восстания 1863 года. Там же Крестовский начал работу над рукописью своего первого романа "Петербургские трущобы", опубликованного в журнале "Отечественные записки" в 1864-1866 годах. Выход этой книги в одночасье сделал Крестовского одним из самых известных и модных писателей России. Летом 1867 года он отправился в пароходное турне по Волге для участия в цикле литературных вечеров. Попав в Нижний Новгород, Всеволод Крестовский стал свидетелем вопиющих злоупотреблений местного обер-полицмейстера Лаппо-Старженецкого и начал газетную кaмпанию против последнего. Противник Крестовского пытался привлечь его к суду за клевету, но в итоге разбирательства автор был полностью оправдан, а его оппонент с позором изгнан с должности. В июле 1868 года Крестовский добровольно поступил на службу в 14-й уланский Ямбургский полк в Гродненской губернии, совмещая службу строевого офицера-кавалериста с творческой деятельностью. В 1870 году писатель в чине поручика был прикомандирован к Главному Штабу русской армии в Санкт-Петербурге с официальным поручением написать историю полка. В то же время он исполнял некоторые иные особые поручения, в результате которых в 1872 году был переведён тем же чином в лейб-гвардии Уланский полк. В декабре 1876 года штаб-ротмистр Крестовский получил отпуск по службе и отправился на воюющие Балканы в качестве официального корреспондента столичной газеты
"Правительственный вестник" при добровольческом отряде генерала М.Г.Чернява. С начала русско-турецкой войны Крестовский попал в штаб действующей Дунайской армии уже как редактор армейской газеты "Военно-летучий листок". К этому времени относится знакомство писателя с генералом М.Д.Скобелевым, а также с аккредитованными при штабе иностранными корреспондентами. В отличие от штатских коллег, ВВК имел право беспрепятственного въезда в ближние армейские тылы, и не раз добровольно участвовал в боевых действиях передовых частей русских войск. В том числе в штурме Траянова перевала на Шипке, боях за Деда-апач и рейде кавалерийского отряда Струкова до Адрианополя в феврале 1878 года. За боевые заслуги и храбрость военный журналист был удостоен чина штаб-ротмистра и орденов Св.Анны 3 ст., Св. Станислава 2 ст. с мечами, Св. Владимира 4 ст. с мечами, сербского Таковского креста, орденов Румынии и Черногории. Вскоре после завершения военных действий (в феврале 1880 года) ВВК был командирован в качестве "секретаря для военно-сухопутных сношений" в эскадру Тихоокеанского флота под командованием адмирала С.С.Лесовского. До базы эскадры во Владивостоке ВВК добирался на пассажирском пароходе из Неаполя через Суэцкий канал, Красное море и Индийский океан. В ноябре 1881 года ВВК вместе с эскадрой Лесовского прибыл в японский порт Нагасаки и еще полгода оставался там с военно-дипломатической миссией. Вернувшись в Россию в 1882 году, ВВК в чине подполковника был вскоре переведен из столицы в распоряжение генерал-губернатора Туркестана М.Г.Черняева. Участвовал в посольствах в Бухару и Хиву, раскапывал курганы в Самарканде - и вторично женился на юной 20-летней вдове чиновника по особым поручениям Евдокии Лагоде. С 1884 по 1887 гг. ВВК вновь служил в столицах, инспектировал земские учреждения в Центральной России, занимался журналистикой в газетах "Гражданин" и "Свет". В апреле 1887 года был назначен штаб-офицером Корпуса погранстражи при Департаменте таможенных сборов Министерства финансов, получив чин полковника. Следующие 5 лет жизни В.В.Крестовского прошли в постоянных разъездах с ревизиями по границам в Закавказье и Царстве Польском. Летом 1892 года В.В.Крестовский уже в чине генерал-майора переехал в Варшаву, став редактором газеты "Варшавский вестник" при генерал-губернаторе Царства Польского И.В.Гурко. В последний период жизни Крестовский всерьёз занимался "польским" и "еврейским вопросами" и проблемой взаимоотношений национальных культур в условиях развития капитализма в России. Чтобы лучше освоить этот вопрос, В.В.Крестовский на склоне лет вместе с еврейскими священнослужителями штудировал Талмуд и Тору и даже выучил иврит (помимо коего свободно говорил на французском и немецком языках, мог объясняться на английском и польском, знал основы японского - и, разумеется, в совершенстве владел "уголовным языком", будучи автором первого словаря уголовного жаргона России). 18 января 1895 года Всеволод Владимирович Крестовский скончался от хронической болезни почек в Варшаве, оставив вдову и шестерых детей от двух браков. Потомки его до сих пор живут в России. К сожалению, после 1917 года их предок считался "апологетом консервативно-охранительного направления российской словесности". К тому же, при жизни он не скрывал своей нелюбви к "либеральной интеллигенции" и "национально-освободительным движениям" Российской Империи. Поэтому переиздания произведений Крестовского, а также экранизация его самого известного романа "Петербургские трущобы" стали возможны с конца 1980-х гг., а его биография так до сих пор никем не написана."

"Деды"
В исторической повести «Деды» широко известного во второй половине XIX века русского писателя Всеволода Владимировича Крестовского описывается время правления Павла I. Основная идея книги — осветить личность этого императора, изобразить его правление не в мрачных красках, показать, что негативные стороны деятельности Павла были преувеличены - как современниками, так и последующими историками. В книге ярко обрисованы образы представителей дворянских сословий — вельмож, офицеров, помещиков. Последние главы посвящены генералиссимусу Александру Васильевичу Суворову, Итальянскому и Швейцарскому походам русских войск в 1799 году под его командованием, переходу через Альпы суворовских чудо-богатырей.
Книга написана через 10 лет после "Петербургских трущоб", уже Всеволодом Крестовским - военным.
Время действия романа начинается с кончиной Екатерины II, и заканчивается 1800 годом, как раз завязкой действия сериала "Адъютанты любви". Всем, кто интересуется объективной картиной павловского времени, рекомендуется. Павел, придя к власти, знал, что делать, отладил работу госучереждений, заставил служить дворян, которые ранее проходили службу и получали повышения, не выходя из дома.
Следуя по пятам за главным героем, гвардейцем Череповым, попавшим случайно в фавор к Павлу, мы видим картины уездного города, типы помещиков, не уступающих по описанию мастерству Николая Гоголя, к примеру, помещика-самодура Поплюева, который играл в солдатов и превратил поместье в укреплённый лагерь. Вынужденный по указу Павла отбыть к месту службы, сей бездельник превратился в неплохого офицера.
Автор водит нас по Петербургу конца 18 столетия, на этот раз не заглядывая в злачные места, лишь иногда - в питейные заведения вместе с нашим гвардейцем. Невеста Черепова взята в придворные дамы, а значит, мы там тоже побываем. Ей наш герой обязан спасением от гнева Павла, после того, как тот отправил его по недоразумению в конный полк в Сибирь. Дело было в том, что они не услышали команды императора на манёврах из-за сильного ветра.
После очередной поплюевской выходки, на спор, дёрнуть императора за косичку парика, благодаря своей находчивости, Черепов получает повышение в звании и направление в действующую армию к Суворову, в Италию. В боевых походах участвует и великий князь Константин Павлович. Своей находчивостью, храбростью, а также тем, что делился последними деньгами и куском хлеба с солдатами, сей сподвижник Александра Суворова заслужил всеобщее уважение и большую популярность в войсках.
Большой неожиданностью для всех стал его отказ от престола после Александра, когда все уже присягали ему. Оказалось, сей храбрец, совершивший вместе со всеми этот адский переход через Альпы, по скалам и льду, под градом пуль (хорошо в книге описан сей поход), вовсе не имел властных амбиций...

"Кровавый пуф"

"Очерки кавалерийской жизни"
Из-под пера Крестовского вышло много книг на военные темы, в том числе "Очерки кавалерийской жизни", раскрывающие "физиологию" армейской службы в мирное время.
Книга написана богатым, сочным, полным юмора языком. Автор затрагивает различные стороны быта и нравов русского офицерства, живописует многие реалии той эпохи. В настоящее издание вошли очерки, посвящённые изображению походных будней и уклада гарнизонной жизни.

"Петербургские трущобы"

"Тамара Бендавид"

"Тьма Египетская"

"Вне закона"
Убийство, злой рок, подлость, измена, любовь и интриги, монастырское покаяние одной из любовниц главного героя - такова канва романа "Вне закона" (1873). Роман написан по материалам нашумевшего в России уголовного процесса. Увлекательный роман был переиздан в 1995 году в серии «Старый уголовный роман». Рассматривая в нём вечную проблему «преступления и наказания», автор показал, как совершённое преступление разъедает душу человека. Идея «высшего суда», находящегося «вне закона» и вне людской компетенции, незримо присутствует в романе. Судьба сама карает преступников и предателей, и в конце книги главная героиня говорит своему соучастнику: «Нас оправдал суд человеческий, но всё-таки и вы, и я... все мы несём в самих себе нашу заслуженную кару, только кара эта — вне закона»)

"Уланы Цесаревича Константина"

"На западе и на востоке: очерки"

"История Лейб-гвардии Уланского Его Величества полка"
Данная книга формально принадлежит к типичным военно-историческим трудам, относящимся к историографии полков Российской императорской армии. Однако, это произведение имеет серьезные отличия от целого ряда остальных исследований подобного рода. Она принадлежит перу Всеволода Крестовского, получившего огромную популярность в литературных и политических кругах пореформенной России. Ныне в современной России литературное творчество Крестовского вновь приобрело большую популярность. По его романам были подготовлены сценарии ряда телесериалов. Воспроизведено в оригинальной авторской орфографии издания 1876 года.

"В дальних водах и странах"
В настоящей книге представлены путевые заметки Крестовского, сделанные им во время экспедиции адмирала С.С.Лисевского и его штаба из Одессы в Японию и Китай через Босфор, Средиземное море, Суэцкий канал и Индийский океан. Писатель красочно живописует неожиданные встречи, характерные черты быта и нравов далёких народов, сравнивает их с российскими обычаями.

"История 14-го Уланского Ямбургского полка"
В книге излагается история 14-го Уланского Ямбургского Её Императорского Высочества Великой княжны Марии Александровны полка с 1771 по 1871 год: Лёгкие полевые команды и Оренбургский драгунский полк 1771-1806 гг.- (Учреждение лёгких полевых команд, Самозванец Богомолов и вспышка бунта в г. Царицыне, Емельян Пугачёв и его первые успехи, Осада Оренбурга, Штурм Татищевой крепости, Атака и штурм Каргале, и др.), Ямбургский драгунский полк 1806-1812 гг. - (Как сформировался полк, Щёгольство и цены того времени, Дух и внутренняя полковая жизнь офицеров, Поход в Финляндию, Отечественная война 1812 года, и др.), Ямбургский уланский полк 1812-1871 гг. - (Военные действия под Данцигом, Апатия и нелюбовь к службе в среде солдат, Возмутительный факт неуважения к полковому командиру, Пьянство, кражи и мародёрство, Атака Ямбургских улан при Швекшне, и др.).

"В гостях у эмира Бухарского. Путевой дневник"
Книга составлена из глав, опубликованных в журнале "Русский вестник".
В 1882 г. русский писатель В.В.Крестовский получил новое назначение и прибыл в Туркестан. Генерал-губернатор М.Г. Черняев, при котором он состоял чиновником по особым поручениям, направил его с дипломатической миссией в Бухару. Поездка произвела на него сильное впечатление, в результате появилась книга "В гостях у эмира Бухарского" (1887), представляющая собой живые картины жизни Востока. В.В.Крестовский приподнял таинственную завесу, так долго скрывавшую от взоров русского общества внутреннюю жизнь повелителя Бухары и его народа.

0

165

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ

КНИГА О СЫТЫХ И ГОЛОДНЫХ

ОТ АВТОРА К ЧИТАТЕЛЮ

Прежде чем читатель раскроет первую страницу предлагаемого романа, я нахожу не лишним сказать ему несколько слов.

Когда ещё до появления в "Отечественных записках" первой части моего романа, которая сама по себе составляет как бы введение, пролог к нему, я читал её некоторым друзьям и знакомым - мне приходилось
не однажды выслушивать вопрос: да неужели всё это так, всё это правда?

Вопрос относился предпочтительно к тёмному миру трущоб. Весьма может статься, что он же придёт в голову и незнакомому с делом читателю. Поэтому позвольте мне рассказать, каким образом пришла мне первая мысль настоящего романа, что натолкнуло на неё и что побудило меня приняться за мой труд. В этом будет заключаться маленькая история романа и ответ на вопрос: точно ли это правда?

Идея предлагаемого романа давно уже сделалась самой любимой, самой задушевной моей идеей. Первая мысль её явилась у меня в 1858 году. Натолкнул меня на неё случай.

Часу в двенадцатом вечера я вышел от одного знакомого, обитавшего около Сенной. Путь лежал мимо Таировского переулка; можно бы было без всякого ущерба и обойти его, но мне захотелось поглядеть, что это за переулченко, о котором я иногда слышал, но сам никогда не бывал и не видал, ибо ни проходить, ни проезжать по нему не случалось. Первое, что поразило меня, это - кучка народа, из середины которой слышались крики женщины. Рыжий мужчина, по-видимому, отставной солдат, бил полупьяную женщину. Зрители поощряли его хохотом. Полицейский на углу пребывал в олимпийском спокойствии. "Подерутся и перестанут - не впервой!" - отвечал он мне, когда я обратил его внимание на безобразно-возмутительную сцену. "Господи! нашу девушку бьют!" - прокричала шмыгнувшая мимо оборванная женщина и юркнула в одну из дверок подвального этажа. Через минуту выбежали оттуда шесть или семь таких же женщин и общим своим криком, общими усилиями оторвали товарку. Всё это показалось мне дико и ново. Что это за жизнь, что за нравы, какие это женщины, какие это люди? Я решился переступить порог того гнилого, безобразного приюта, где прозябали в чисто животном состоянии эти жалкие, всеми обиженные, всеми отверженные создания. Там шла отвратительная оргия. Вырученная своими товарками окровавленная женщина с воем металась по низенькой, тесной комнате, наполненной людьми, плакала и произносила самые циничные ругательства, мешая их порою с французскими словами и фразами. Это обстоятельство меня заинтересовало. "Она русская?" - спросил я одну женщину. - "А чёрт её знает, - надо быть, русская". Как попала сюда, как дошла до такого состояния эта женщина? Очевидно, у неё было своё лучшее прошлое, иная сфера, иная жизнь. Что за причина, которая, наконец, довела её до этого последнего из последних приютов? Как хотите, но ведь ни с того ни с сего человек не доходит до такого морального падения. Мне стало жутко, больно и гадко, до болезненности гадко от всего, что я увидел и услышал в эти пять - десять минут. Я думал, что это уже последняя грань петербургской мерзости и разврата - и я ошибся. Это был один только лёгонький мотивец, один только уголок той громадной картины, о которой я тогда не имел ещё ни малейшего понятия, с которой познакомился поближе и покороче только впоследствии, ибо картина эта прячется от официальной, показной жизни нашего города, и вообразить её трудно, почти невозможно, без наглядного, непосредственного знакомства с нею лицом к лицу.

Оставаться долее в этом приюте у меня не хватало силы: кроме нравственного, гнетущего чувства, начинало мутить физически.

Я уже направился к двери, как вдруг две кутившие личности мужского пола и весьма подозрительной наружности заметили синий околыш моей фуражки и моё студентское пальто. Один из них без всякой церемонии подошёл ко мне. "Слышьте, студент, есть у вас деньги?" - "Есть. А что?" - "Дайте мне взаймы - сколько есть; у нас не хватило, а выпить хочется". Я понял, что тут ничего не поделаешь, вынул бумажник, в котором на тот раз находилось только два рубля серебром, и отдал их подозрительному господину. Подозрительный господин поблагодарил и предложил выпить с ними вместе. Я попытался было отказаться. "Что же вы, брезгуете, что ли?" - обиделся он. После этого, конечно, надо было остаться; и вот за стаканом скверной водки я узнал мимоходом, урывками кое-что из жизни побитой женщины и её товарок; но через эти урывки для меня скользила целая драма - такая драма, в которой "за человека страшно" становится.

Да, милостивые государи, живем мы с вами в Петербурге долго, коренными петербуржцами считаемся, и часто случалось нам проезжать по Сенной площади и её окрестностям, мимо тех самых трущоб и вертепов, где гниёт падший люд, а и в голову ведь, пожалуй, ни разу не пришёл вам вопрос: что творится и делается за этими огромными каменными стенами? Какая жизнь коловращается в этих грязных чердаках и подвалах? Отчего эти голод и холод, эта нищета разъедающая, в самом центре промышленного богатого и элегантного города, рядом с палатами и самодовольно сытыми физиономиями? Как доходят люди до этого позора, порока, разврата и преступления? Как они нисходят на степень животного, скота, до притупления всего человеческого, всех не только нравственных чувств, но даже иногда физических ощущений страданий и боли? Отчего всё это так совершается? Какие причины приводят человека к такой жизни? Сам ли он или другое что виной всего этого? Обвинить легко, очень легко - гораздо легче, чем вдуматься и вникнуть в причину вины, разыскать предшествовавшие "подготовительные и предрасполагающие" обстоятельства. Но вот в том-то и вопрос: как взглянуть на падшего человека: один ли он сам по себе виноват и причинен в своём безобразии и несчастии? А если не один, то виноват ли ещё, наконец, при его невежественности относительно самых первичных нравственных оснований, при его грубой неразвитости, при той ужасающей нас обстановке, которою он окружён безысходно, часто с первой минуты своего рождения на свет? Если же всё это так, то не тяготеет ли часть этой вины на каждом из нас, на всём обществе нашем, столь щедром на филантропические возгласы, обеты и теории.

"Es ist eine alte Geschichte" - все эти вопросы, которые я предложил: не я их выдумал, и не я первый повторяю их. Да, "es ist eine alte Geschichte, doch bleibt sie immer neu"*, быть может, для иного читателя, которому и в голову они не приходили. А у нас таковых - надо сознаться - не занимать-стать пока.

______________

* Это старая история... это старая история, однако она всегда повторяется (нем.) - из стихотворения Генриха Гейне.

В тот достопамятный - лично для меня - вечер, когда я впервые случайно попал в одну из трущоб, вопросы эти и мне пришли в голову. Та невидимая драма, которая осветилась для меня - частью по услышанным и подхваченным на лету урывками, частью же по собственной догадке и соображениям, - невольно как-то сама собою натолкнула меня, вместе с вышеизложенными вопросами, на мысль романа.

Я тогда же принялся за писанье и окрестил своё произведение "Содержанкой". Принялся за работу с жаром, исписал целую толстую тетрадь, но... ничего из этого путного не вышло. Задача оказалась слишком велика и широка для той рамки, которая была первоначально избрана мною.

Притом я спасовал перед действительностью: я не знал, не имел ни малейшего понятия о той жизни, за изображение которой так опрометчиво взялся, - подготовки у меня не было никакой, отношение слишком дилетантическое - и я бросил свою работу, не покидая, однако, мысли об этом романе.

Мне эта мысль уже представлялась в виде общего физиологического очерка не одних только трущоб и вертепов, но петербургской жизни вообще. Я принялся за изучение этой жизни и её типов с тех сторон, которые оказывались пригодными, подходящими для моей идеи. Через несколько лет исподвольных наблюдений я увидел ясно, что трущобы кроются не исключительно около Сенной, что они весьма многоразличны, и поэтому дал своему роману его настоящее название.

Многим из читателей многое, быть может, покажется в нём странным, преувеличенным и даже невероятным; но это оттого, что мы не привыкли ещё к гласному публичному обсуждению такого рода фактов и обстоятельств. Открытые судебные камеры* не замедлят познакомить нас со множеством неизвестных ещё большинству явлений. Изменение системы тюремного заключения также принесёт громадную нравственную пользу тем несчастным, которые теперь неизбежно являются самыми закоренелыми орудиями и двигателями порока и преступления. Люди компетентные, приходящие, по роду своих обязанностей, в ближайшее соприкосновение с этим миром, очень хорошо понимают истину моих слов, ибо знают, что достаточно просидеть в тюрьме за проступок какой-нибудь один месяц, чтобы человек, хотя и честный, но не имеющий твердых нравственных основ, вышел бы оттуда полным и формально готовым негодяем, который при первом удобном случае сделается уже преступником. Наконец, справедливость требует сказать, что в последнее время многое уже сделано относительно мира трущоб. Старые язвы мало-помалу уничтожаются: в центральной нашей трущобе доме князя Вяземского - есть уже кое-какая возможность для нищего человека жить хотя немножко человеческим образом.
______________

* Крестовский имеет в виду судебную реформу 1864 г. По этой реформе учреждался гласный суд, формально независимый от министерства юстиции.

Я считаю при этом первою и приятною обязанностью принести мою благодарность лицам, которые своим содействием помогли мне ознакомиться с теми многоразличными отраслями нашей жизни, что вошли в программу предлагаемого романа, - лицам, в следственной камере которых я знакомился с характером и личностями преступников, с фактами преступлений, подлежавших юридическому разрешению, и которые дали мне возможность спуститься в тёмный мир трущоб, чтобы самому, лицом к лицу, узнавать эту жизнь и нравы.

К глубокому моему сожалению, роман не выходит в свет в том виде, в каком написан и в каком бы мне, как автору, всегда хотелось печатать*. От этого некоторые эпизоды являются перед читателем в крайне неполном и неряшливом виде, так что отсутствие эстетического - а во многих местах и просто логического - смысла ни для кого не может остаться незамеченным.
______________

* Текст настоящего издания печатается по: В.В.Крестовский. Петербургские трущобы: Книга о сытых и голодных. В 3 т. 1935.

Я надеялся избежать всех этих погрешностей в отдельном издании моей книги, но надежды мои не оправдались.

Итак, "Петербургские трущобы" и ныне, в отдельном издании, являются с прежними пробелами. Прошу читателя извинить их... Впрочем, поставя своим долгом относиться к печатному слову честно, я остаюсь - и навсегда останусь - при глубоко неизменном убеждении, что прямое слово правды никогда не может подрывать и разрушать того, что законно и истинно; а если наносит оно вред и ущерб, то только одному злу и беззаконию. Мною же - могу сказать по совести и смело - руководило одно лишь добросовестное желание добра и пользы. Но, как бы то ни было, я ещё и ещё раз прошу читателя извинить не мне, а этой книге её пробелы.

Кроме общего наименования "Петербургские трущобы", я назвал ещё роман мой "книгою о сытых и голодных". Надеюсь, что этим достаточно охарактеризовано её содержание. Напрасно бы стал кто-нибудь в этом последнем названии выискивать какую-нибудь затаённую мысль. Оно означает почти непосредственно то, что и должно означать по самому смыслу употреблённых в нём слов. Объяснимся. Я остаюсь совершенно чужд в моей книге каких бы то ни было сословных пристрастий, симпатий и антипатий. Я беру только то, что мне даёт жизнь. Вкусно подносимое ею блюдо - я отмечаю, что оно вкусно; отвратительно - так и говорю, что отвратительно. Для меня в этом отношении не существует никаких каст и сословий, - писатель-романист должен стоять вне кружковых пристрастий к тому или другому. Для меня нет ни аристократов, ни плебеев, ни бар, ни мещан, - для меня существуют одни только люди - человек существует. И этих людей, вместо всяких каст, я делю на сытых и голодных, пожалуй, на добрых и злых, на честных и бесчестных и т.д.

Если книга эта заставит читателя призадуматься о жизни и участи петербургского бедняка и отверженной парии - трущобной женщины; если в среде наших филантропов и в среде административной он возбудит хотя малейшее существенное вниманье к изображённой мною жизни, я буду много вознаграждён сознанием того, что труд мой, кроме развлечения для читателя, принесёт ещё и частицу существенной пользы для той жалкой, тёмной среды, где голодная мать должна воровать кусок хлеба для своего голодного ребёнка; где источником существования двенадцати-тринадцатилетней девочки является нищенство и продажный разврат; где голодный и оборванный бедняк, тщетно искавший честной работы, нанимается для совершения преступления мошенником сытым и более комфортабельно обставленным в жизни, причём этот ничем почти не рискует, а тот, за самую ничтожную цену, ради требований своего непослушного желудка, гибнет на каторге; где, наконец, люди болеют, страдают, задыхаются в недостатке чистого, свежего воздуха и иногда решаются если не на преступление, то на самоубийство, чем ни попало и как ни попало, лишь бы только избавиться от безнадёжно мрачного существования, буде до этого крайнего исхода не успеют зачерстветь и оскотиниться настолько, чтобы потерять всякую способность к каким бы то ни было человеческим ощущениям, как нравственным, так и физическим, кроме инстинктов голода, сна и, часто, ненормально удовлетворяемой половой потребности. Здесь-то вот кроется наша невидимая язва, здесь наша горькая скорбь вавилонская, которая даже не вопиет о спасении, об исходе, по причине очень простой и несложной: она их не знает.

Быть может, кто-либо найдёт, что изображение этих язв слишком цинично и даже неблагопристойно. Что ж делать, таков уж предмет, избранный мною. Да, впрочем, книга ведь не предназначается к чтению в пансионах и институтах для благородных девиц. В этом случае я могу ответить только словами покойного Помяловского: "Если читатель слаб на нервы и в литературе ищет развлечения и элегантных образов, то пусть он не читает мою книгу. Доктор изучает гангрену, определяет вкусы самых мерзких продуктов природы, живёт среди трупов, однако его никто не называет циником; стряпчий входит во все тюрьмы, видит преступников по всем пунктам нравственности: отцеубийц, братоубийц, детоубийц, воров, подделывателей фальшивых бумаг и т.п. личностей, изучает их душу, проникает в самый центр разложения нравственности человеческой, однако и его никто не называет циником, а говорят, что он служит человечеству; священник часто поставлен в необходимость выслушивать ужасающую исповедь людей, желающих примириться с совестью, но и он не циник.

Позвольте же и писателю принять участие в этой же самой работе и таким образом обратить внимание общества на ту массу разврата, безнадёжной бедности и невежества, которая накопилась в недрах его". Слова уважаемого мною писателя пусть служат моим ответом и оправданием в глазах читателя элегантно-слабонервного; если же таковой сим не удовлетворится, то может на этих же страницах покончить чтение моего романа - и я, в таком случае, только почту своим долгом извиниться перед ним в том, что утруждал его прочтением этого несколько длинного предисловия.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:10:11)

0

166

КНЯЖНА АННА
А между тем княжна Анна была хороша собою - и всё-таки осталась в девушках. Причиною этому послужило одно исключительное обстоятельство, в котором, впрочем, она нисколько не была виновата.

Отец её, князь Яков Чечевинский, по отзывам того общества, к которому принадлежал по положению своему, был весьма странный человек. Мы скажем вернее: он был русский человек, но человек надорванный. И дед, и прадед, и отец его принадлежали к разряду старых кряжевых натур. Эти же кряжевые свойства перешли и к князю Якову. Отец его, вместо того чтобы отправлять сына в раннем ещё детстве для воспитания за границу, что водится-таки за нашими барами, оставил его расти и воспитываться дома, у себя в деревне. Первый учитель его был старый дядька, потом старый поп, а затем уже русские учителя и, в силу всемогущего обычая, иностранный гувернёр. Князь Яков отправился за границу не начинать, а доканчивать своё образование уже на двадцатом году своей жизни. Был он в нескольких германских университетах, получил даже магистерский диплом и вернулся в Россию, объездив из конца в конец почти всю Западную Европу. В университетские свои годы он познакомился с теориями французских энциклопедистов, но особенно пристрастился к учению масонов и сам был посвящён в каменщики одной ложи. В России для него готовилась уже видная карьера, но он предпочёл остаться частным человеком.

Вдруг декабрьские события двадцать пятого года весьма скомпрометировали, в известном отношении, личность князя Чечевинского, который был уже в то время женат двенадцать лет и имел дочку, княжну Анну, и сына, князя Николая. Вся беда, однако, ограничилась для князя только безвыездным жительством в его собственной деревне. Жена и дети отправились туда вместе с ним. В весьма непродолжительном времени после этой ссылки характер князя заметно изменился. Он сделался угрюм и мрачен, по целым дням не выходил из кабинета или бродил по пустырям, упорно молчал и тоскливо, озлобленно грустил о чём-то. В это же время началась и эксцентричная (по мнению княгини) растрата состояния. Князь отсылал большие суммы на издание каких-то книг, заводил по всему околотку крестьянские школы да больницы, давал деньги своим и чужим крестьянам и многим иным лицам, которые только приходили к нему с просьбой по нужде, либо на какое-нибудь полезное предприятие. Очень многие, конечно, злоупотребляли при этом добротой и доверчивостью князя Якова. Но, при всём том, он не мог терпеть излияния благодарности. Чуть, бывало, начнёт кто-нибудь по получении просимого куша: "Благодетель вы наш! чем и как благодарить вас?!" - князь тотчас же нахмуривал брови и тоном, решительно не допускающим дальнейших возражений, произносил: "Ну, будет! довольно!" - и тотчас же уходил в свой кабинет. Таким образом были растрачены им более чем две трети его состояния. Княгиня всё это видела и злилась, мучимая своей природною скупостью. Неоднократно пыталась она вступать с мужем в горячие объяснения по этому поводу, но тот никогда не отвечал ей ни слова, только молча, бывало, взглянет на неё строгим, стальным своим взглядом и сделает новые траты да затоскует ещё угрюмее. Всё это сносила ещё кое-как княгиня; одного только не могла она снести: князь стал пить, - молча, с мрачною сосредоточенностью пить простую водку, запершись в кабинете, один на один со своим стаканом. Она с ужасом узнала об этой новой слабости своего мужа - и эта слабость была уже для неё непереносна: она решительно вопияла против целого цикла всех приличий и условий, созданных себе княгиней, аристократические нервы которой не только что не могли выносить присутствия пьяного человека, но её коробило даже при одном рассказе о пьянстве и пьяницах. А тут вдруг пьяница, горький, упорный пьяница... и кто же? её собственный муж, её - княгини Чечевинской! Княгиня, бесспорно, была умная женщина, но умная аристократическим умом; по этому-то последнему свойству она никак не могла понять своего мужа, и потому она стала внутренне презирать его. Это скрытое, подавленное в глубине души презрение освоилось вскоре с каким-то гадливо-нервным чувством при одной только мысли об этом человеке. Понятно, что при подобных условиях жизнь под одною кровлею делалась невозможна. Княгиня, долго раздумывавшая, как ей быть и что делать, решилась наконец оставить своего мужа. Но как оставить? Неужели разъехаться таким образом, чтобы дать повод светскому злословию предполагать не совсем доброкачественные причины этого разъезда или, что ещё хуже, заставить его догадаться о причине настоящей, истинной? Самолюбие княгини и её "que dira le monde?" решительно не допускали ничего подобного. Она решилась оставить его под предлогом необходимости воспитывать сына в столице и необходимости общества для дочери, княжны Анны. Но в последнем встретила упорное и настойчивое сопротивление со стороны мужа. Единственное существо, к которому он сохранил видимую привязанность, и привязанность нежную, сильную, несокрушимую, это была его дочь.

Ей одной только были доступны движения его сердца; с нею одною только по временам он был разговорчив и откровенен; она одна только имела на него некоторое влияние. Не однажды, например, уговаривала она его не пить и просила дать ей слово, что он будет удерживаться от водки. Князь слова ей в этом никогда не давал, потому что свято чтил его, но от рюмки, действительно, воздерживался некоторое время и это было для него мучительно: он проклинал себя и свою слабость и всё-таки шёл к дочери, умоляя её на коленях и чуть не со слезами простить, не презирать его и позволить ему пить снова. Пьянство обратилось у него в непреодолимую, мучительную страсть - и одна только дочь его ведала, какое неотступное горе топил он в стакане водки... И как становился он ласковее с нею, чувствуя себя перед ней виноватым! Но ласковость свою не любил он показывать перед посторонними глазами, - она выливалась у него наедине с дочерью, в кабинете или в поле. Здесь он рассказывал ей своё прошлое, передавал свои знания, свои столкновения с людьми, житейские опыты, раскрывал перед нею всю свою душу, со всеми её заветными верованиями и мечтами, и дочка понимала его. Странное дело: ещё с колыбели она была более привязана к отцу, нежели к матери - и мать менее любила её за это. Впоследствии, когда черты лица и характер девочки стали приобретать разительное сходство с чертами отца, эта обоюдная любовь росла всё более, а вместе с тем росла и холодность матери, обратившаяся мало-помалу даже в затаённое нерасположение к дочке. В эпоху, когда в князе Якове проявилась его несчастная наклонность к пьянству, в этом семействе образовалось нечто вроде двух противоположных лагерей: один составляли отец и дочь, другой мать с сыном, к которому страстная привязанность её увеличивалась по мере ненависти к мужу.

Когда она объявила князю Якову, что жить с ним долее не имеет сил и уезжает под известным уже благовидным предлогом, князь только спросил её:

- А Анна?

- Анну я беру с собою... Ей уже шестнадцать лет, ей необходимо быть в свете.

- Спроси её, - согласится ли она ехать с тобою?

- Полагаю, что должна согласиться.

- А я полагаю, что, напротив, никак не согласится... Да и я без неё не останусь... нам расстаться нельзя.

Объявили Анне о намерении её матери. Анна ответила, что не чувствует особенного влечения к свету и предпочитает остаться с отцом, после чего этот последний решительно уже сказал княгине, что не позволит ей взять дочь с собою, не отдаст её. Княгиня, впрочем, и не тужила об этом нисколько. Для светских расспросов на сей конец она сразу нашла благовидный ответ, что дочь, дескать, осталась с отцом, который её так любит, - услаждать дни его заточения и т.п. Разъезд их случился в 1829 году, после четырехлетней мученической жизни княгини в деревне; и когда дорожный дормез её выехал из ворот усадьбы, князь Яков вместе с дочерью как-то легче, как-то свободнее вздохнули.

Князь сам воспитывал свою дочку. Он отчасти следовал системе жан-жаковского Эмиля и держал маленькую княжну как можно ближе к простой, здоровой природе, стараясь, чтоб она прежде всего забыла, что она барышня и княжна. И действительно, мир сказок и песен, мир сельского и полевого быта были знакомы ей в совершенстве. Отец её был поклонник и чтитель тихой, мирной и чистой древности, и вместе с тем мистик, как масон. То и другое невольным образом отразилось и на характере его дочери. Она мало могла назваться светской девушкой: близость к природе мешала ей сделаться ею и, напротив, помогла развиться впечатлительности, энергии и страстности её характера. Жизнь её с отцом была весьма однообразна, и надо было иметь сильную привязанность к нему, чтоб эта скучная жизнь не показалась невыносимой, особенно при непрерывном, мрачном запое отца, который с годами всё усиливался, увеличивая и мрачную меланхолию.

Таким образом княжна Анна прожила довольно долго, почти никуда не выезжая и никого не видя. 

И вдруг в соседнее своё имение приехал по каким-то обстоятельствам князь Шадурский. Обстоятельства эти потребовали визита к князю Чечевинскому и неоднократных бесед и соглашений с ним, так как дело было отчасти общее и касалось обоюдных интересов. Княжна Анна, естественно, не могла не встретиться с Шадурским, и к тому же она была слишком хороша собою для того, чтобы тот не обратил на неё внимания. Они познакомились.

Княжна была слишком исключительно поставлена; её обстановка, жизнь, красота и характер - всё это своей оригинальностью бросалось в глаза Шадурскому, который среди светской жизни привык к совсем иным образцам женщин и девушек. Княжна Анна, почти не видавшая дотоле мужчин, осталась более чем приятно поражена умением говорить интересно и наружностью князя, который вполне являл собою тип великосветского comme il faut* того времени. Пусть вспомнит читатель, что то было время байронизма. Чайльд Гарольдов, Онегиных и прочих героев, которым старалось все подражать в Европе и которых пародировали, иногда очень удачно, очень близко к оригиналу, некоторые из наших тогдашних бар. Шадурский принадлежал к их числу. Внутреннюю пустоту, полутатарские инстинкты и мелочное ничтожество своё он как-то удачно умел прикрывать байроническо-великосветскою внешностью.
______________

* Приличный человек (фр.).

Со всеми этими данными не трудно было произвести сильное впечатление на душу девушки созрелой, полной силы, здоровья и страсти, но совсем неопытной и незнакомой с жизнью. Задавшись байронизмом, князь, естественно, должен был кое-что почитать, кое-чего понахвататься по верхушкам, так что мог "блистать" поверхностным разговором и, на неопытный глаз, казаться даже умным человеком. Это, конечно, ещё усиливало впечатление, произведённое им на девушку.

Российского Чайльд Гарольда в деревне одолевала скука смертная. Всё дела да дела, а это вовсе не в привычках великосветского барина. Князю нужно было развлечение. А тут, кстати, и развлечение под рукою. Попечительная судьба и на сей раз позаботилась о прихотях князя. Большие чёрные глаза княжны Анны ему очень нравились; её стройный бюст, её цветущие щёки и губы обещали ему много соблазнительно-приятных ощущений - князь любил-таки льстить своим ощущениям; наконец, вся её исключительная обстановка как нельзя более заманивала его начать отчасти "байронический" и отчасти "сельский" роман. Отчего же князю и не развлечься на время? Отчего же князю и не пощекотать своё самолюбие сознанием в себе героя? Он и развлёкся. С его бывалою ловкостью и ловеласовскою опытностью в делах этого рода ему нетрудно было окончательно увлечь княжну Анну. Князь не думал о последствиях, да и не боялся их. Княжна живёт в глуши, в деревне, с пьяным и потому ничего не замечающим отцом; ей нечего бояться общественно-светского скандала: её никто не знает; ей в этой глуши легче будет схоронить концы печальных последствий; отец её так любит, что проклинать и затевать шуму, верно, не станет, а сам ещё, может быть, поможет скрыть всё от посторонних глаз. Сам же он, князь Шадурский, к тому времени уже уедет из деревни, - следовательно, всё это произойдет без него. Да, наконец, что же такое значат для него и самые последствия-то? Ведь он человек женатый, - следовательно, с него взятки гладки. А если и пойдёт глухая молва, то для его же самолюбия не зазорная, а, напротив, очень лестная. Значит, о чём же тут и думать? А главное новый, оригинальный роман, при поэтической обстановке, и он - герой этого романа... как тут не соблазниться?

Князь и соблазнился...

Чайльд Гарольд необходимо должен быть разочарован - без того он и не Чайльд Гарольд. Он дожил до тридцати шести лет и все время скучал своею жизнию. Таковым он прикидывался перед княжною. Он говорил ей о каких-то страданиях, о несчастии его в своей супружеской жизни, говорил, что рад "своей пустыне" (так именовал он родовое поместье), где наконец, разбитый и усталый, он нашёл существо свежее, неиспорченное, чистое, которому и т.д. Одним словом, все те общеизвестные пошлости, которыми щеголяли во время оно наши российские Чайльд Гарольды, но которые для княжны Анны были новы, казались искренними и заставляли её ещё более симпатизировать ему.

Княжна беззаветно, без оглядки назад и вперёд, отдалась ему всей целостью своей девственной любви, всей нетронутой страстью своей натуры - страстью, которая так долго, безвыходно зрела в её сердце. И, естественно, чем дольше зрела она в этой здоровой и сильной натуре, тем сильнее было её пробуждение.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:10:31)

0

167

ГОРНИЧНАЯ КНЯЖНЫ АННЫ
Судьба этой девушки была не совсем-то обыкновенна.

В одной из поволжских губерний жил в деревне барин, и жил в своё удовольствие: ездил на тоню ловить рыбу, травил с компанией зайцев, угощал соседей обедами и ужинами и на выборах клал всем белые шары - потому, значит, был благодушный человек. Барин этот доводился княгине Чечевинской родным братцем, и, по родственным чувствам, они искренне ненавидели друг друга ещё от юности своея и никогда почти друг с другом не видались. У барина была экономка из его крепостных, которая, несмотря на приближенное своё звание, по беспечности барина так и оставалась крепостною. А у экономки была дочка, которую барин очень любил, очень деликатно воспитывал, баловал, рядил в шёлк и бархат, выписывал для неё старушку гувернантку французского происхождения, учил танцевать и играть на фортепиано, - словом, что называется, "давал образование". Эта-то экономкина дочка и была Наташа. Она с детства ещё отличалась капризным, своенравным и настойчивым характером, вертела, как хотела, и барином и дворней - и барин исполнял все её прихоти, а дворня подобострастно целовала у неё ручки и звала "барышней".

Между тем в один прекрасный день барин приказал долго жить, по беспечности своей не отпустив на волю экономку и не сделав никаких распоряжений насчёт "молодой барышни". А барин был холост, и потому всё имение его перешло немедленно к прямой наследнице - сестрице, княгине Чечевинской, которая и приехала туда вводиться во владение.

Наушничества и сплетни дворни сделали то, что сестрица, ненавидевшая братца, возненавидела и экономку, которую сослала на скотный двор, а дочку её, в виде особенной милости, оставила при своей особе в горничных и увезла в Петербург, а затем определила в деревню к княжне Анне Чечевинской.

Когда Наташа пришла прощаться к матери в её светёлку на скотном дворе, та с истерическим всем грохнулась на пол и долго не могла очувствоваться.

- Вот они что, ироды, наколдовали! - всхлипывала она, обнимая дочку, которая с молчаливым, озлобленным чувством глядела на горе матери. - Чем мы были, и что стали! Всякая посконница - судомойка последняя - и та над тобой нынче кочевряжится, как чумичкой какой помыкает!.. А тебя, краля ты моя распрекрасная, забымши то, как руки допрежь сего целовали, теперича за ровню свою почитают да надругаются!.. Ироды лютые!..

Наташа слушала и мрачно кусала ногти от бессильной злобы.

- Хорошо! - нервически проговорила она. - Моё нигде не пропадет! Будет и на моей улице праздник, буду и я опять в бархате ходить! А уж только и ей, старой ведьме, не пройдет это даром, как она меня унизила! Умирать буду, а не прощу ей этого.

Мать пытливо посмотрела на неё при этой многозначительной угрозе.

- Что же это ты такое задумала, мое дитятко?

- А уж что задумала - это моё дело... Слушай, матушка! - раздражённо прибавила она с сверкающими глазами и необыкновенно одушевлённым лицом. Слушай, что я тебе стану теперь говорить: прокляни ты меня на месте, если я не отомщу старой ведьме и всему её роду за оскорбление! Прокляни ты меня тогда! Вот тебе моё слово! Уж так их всех ненавидеть, как я, кажется, и нельзя уж больше! До тех пор не успокоюсь, пока не вымещу всего им!..

И прямо из светёлки Наташа отправилась к старой княгине.

- Ваше сиятельство, - проговорила она кротким голосом и скромно опустив глаза (она умела хорошо притворяться и владеть собою), - я счастлива и благодарна вам, что вы пожелали приблизить меня к себе... Я очень хорошо понимаю, что я такое... Я умею чувствовать ваше расположение и никогда не позволю себе забыться, зная свое место... Я вам буду верной и преданной слугою... Только позвольте попросить у вас за свою мать.

У Наташи во время её монолога навернулись даже слёзы, которыми она думала тронуть княгиню.

Но тронуть её вообще было не так-то легко.

- Моя милая, - отвечала ей старая барыня, - на вас и то уж все очень жалуются, что вы при покойнике притесняли всю дворню... Я для матери твоей ничего больше не могу сделать, а тебя, если будешь покорна и услужлива, стану хвалить и поощрять...

После этого решения Наташа, проговорив, что она всеми силами будет стараться, поцеловала руку княгини и вступила в новую свою должность. Много пришлось вынести ей нравственных страданий и всяческих унижений, - ей, которая с детства привыкла повелевать и считать себя полной госпожой, "барышней", - ей, которая и образом жизни, и понятиями, и воспитанием - этим лоском, и бойкой французской болтовнёй была уже сама по себе истая барышня! Переход был слишком крут и потому ужасен. Но, как девушка положительно умная и с сильным характером, она, поняв всю безвыходность своего положения, сумела сразу переломить себя и только в душе затаила непримиримую ненависть к княгине, с убеждением рано или поздно отомстить ей.

Она была очень хороша собою. Высокий, статный рост и роскошно развитые формы, при белом, как кровь с молоком, цвете лица, умные и проницательные серые глаза под сросшимися широкими бровями, каштановая густая коса и надменное, гордое выражение губ делали из неё почти красавицу и придавали ей характер силы, коварства и решимости. На первый же взгляд казалось, что если эта женщина поставит себе какую-нибудь цель, то, какими бы то ни было путями, она достигнет её непременно. Физиономист определил бы её так: королева либо преступница.

В описываемую эпоху ей было восемнадцать лет.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:10:48)

0

168

ЛИТОГРАФСКИЙ УЧЕНИК

В маленькой узенькой конурке одного из огромных и грязных домов на Вознесенском проспекте сидел рыжеватый молодой человек. Сидел он у стола, понадвинувшись всем корпусом к единственному тусклому окну, и с напряжённым вниманием разглядывал "беленькую" двадцатипятирублёвую бумажку.

Комнатка эта, отдававшаяся от жильцов, кроме пыли и копоти, не отличалась никаким комфортом. Два убогие стула, провалившийся волосяной диван с брошенной на него засаленной подушкой, да простой стол у окна составляли всё её убранство. Несколько разбросанных литографий, две-три гравюры, два литографских камня на столе и граверские принадлежности достаточно объясняли специальность хозяина этой конурки. А хозяином её был рыжеватый молодой человек, по имени Казимир Бодлевский, по званию польский шляхтич. На стене, над диваном, между висевшим халатом и сюртуком, выглядывал рисованный карандашом портрет молодой девушки, личность которой уже знакома читателю: это был портрет Наташи.

Молодой человек так долго и с таким сосредоточенным вниманием был углублён в рассматривание ассигнации, что, когда раздался лёгкий стук в его дверь, он испуганно вздрогнул, словно очнувшись от забытья, даже побледнел немного и поспешно сунул в карман двадцатипятирублевую бумажку.

Стук повторился ещё, и на этот раз лицо Бодлевского просияло.

Очевидно, это был знакомый и обычно условный удар в его дверь, потому что он с приветливой улыбкой отомкнул задвижку.

В комнату вошла Наташа.

- Что ты тут мешкал, не отпирал-то мне? - ласково спросила она, скинув шляпку, бурнус и садясь на провалившийся диван. - Занимался, что ли, чем?

- Известно, чем!

И вместо дальнейших объяснений он вынул из кармана бумажку и показал Наташе.

- Нынче утром расчёт от хозяина за работу получил, да вот и держу при себе, - продолжал он тихим голосом и снова защелкнул задвижку. - Ни за квартиру, ни в лавочку не плачу, а всё сижу да изучаю.

- Нечего сказать, стоит, - с презрительной гримаской улыбнулась Наташа.

- А то, по-твоему, не стоит? - возразил молодой человек. - Погоди, научусь - богаты будем.

- Будем, коли в Сибирь не уйдём! - шутливо подтвердила девушка. - Это что за богатство! - продолжала она. -Игра свеч не стоит. Я вот раньше тебя буду богата.

- Ну да, толкуй!

- Чего толкуй? Я к тебе не с пустяками, а с делом нынче пришла... Ты вот помоги-ка мне, так - честное слово - в барышах будем!..

Бодлевский с недоумением смотрел на свою подругу.

- Я ведь тебе говорила, что с моей княжной скандал случился... Мать уж и от наследства сегодня утром отрешила её, - рассказала с злорадной улыбкой Наташа, - а я нынче у неё в комнате порылась в ящиках да кое-какие бумажонки с собою захватила.

- Какие бумажонки?

- А так - письма да записки разные... Все до одной рукою княжны писаны. Хочешь, я тебе их подарю? - шутила Наташа. - А ты поразгляди-ка их хорошенько, попристальней: изучи её почерк, да так, чтобы каждая буковка была похожа. Тебе это дело знакомое: копировщик ты отличный - значит, и задача как раз по мастеру.

Гравер слушал и только пожимал плечами.

- Нет, шутки в сторону! - серьёзно продолжала она, усевшись поближе к Бодлевскому. - Я задумала не простую вещь: будешь благодарен! Объяснять всё теперь некогда - узнаешь после... Главное - ты получше изучи почерк.

- Да зачем же всё это? - недоумевал Бодлевский.

- Затем, что ты должен написать несколько слов, но написать под руку княжны так, чтоб почерк похож был... А что именно нужно писать, это я тебе сейчас же продиктую.

- Ну, а потом?

- Потом поторопись достать мне какой-нибудь вид или паспорт, под чужим именем, и свой держи наготове. Да руку-то изучи поскорее. От этого всё зависит!

- Трудно. Едва ли сумею... - процедил сквозь зубы Бодлевский, почесав у себя за ухом.

Наташа вспыхнула.

- А любить меня умеешь? - энергично возразила она, вскинув на него сверкающие досадой глаза. - Ты говоришь, что любишь, так сделай, если не лжёшь! Бумажки же учишься делать?

Молодой человек в раздумье зашагал по своей конуре.

- А как скоро надо? - спросил он после минутного размышления. - Дня этак через два, что ли?

- Да не позже, как через два дня, или всё дело пропало! - решительным и уверенным тоном подтвердила девушка. - Через два дня я приду за запиской, и паспорт чтоб был уже готов мне.

- Хорошо, будет сделано, - согласился Бодлевский.

И Наташа стала диктовать ему содержание записки.

Тотчас же по уходе её гравер принялся за работу.

Весь остальной день и всю ночь напролёт прокорпел он над принесёнными ею листками, вглядывался в характер почерка, сверял букву с буквой, слово с словом, и над каждым штрихом практиковался самым настойчивым образом, копируя и повторяя его чуть ли не по сто раз, пока, наконец, достигал желаемой чистоты; он перемарал несколько листов бумаги и самым упорным, что называется, микроскопическим трудом одолевал каждую букву. Он достиг уже того, что изменил свой почерк; оставалось ещё придать ему непринуждённую лёгкость и естественность. От натуги кровь бросилась ему в голову, в ушах звенело, и в глазах давно уже рябили зелёные мушки, а он всё ещё, не разгибая спины, продолжал работать.

Наконец, уже утром, записка была кончена, и под нею подписано имя княжны. Исполнение отличалось истинным мастерством и превзошло даже собственные ожидания Бодлевского. Лёгкость и чистота отделки были изумительны. Гравер, взглянув на почерк княжны, сличил его со своей работой и сам удивился - до какой степени поразительно было сходство.

И долго после этого любовался он на своё произведение, с тем отрадным отеческим чувством, которое так знакомо творцу-художнику, и лишь здесь-то, над этой запиской, впервые с гордостью сознал в себе истинного артиста.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:11:05)

0

169

КНЯЗЬ И КНЯГИНЯ ШАДУРСКИЕ
Князь Дмитрий Платонович Шадурский и супруга его, княгиня Татьяна Львовна, были уже шестой год женаты. Супружество их могло назваться вполне приличным супружеством. В официальных случаях, когда того требовали обстоятельства, они являлись в свет вместе, или принимали у себя, соблюдая с верным тактом и с самой безукоризненной полнотою все условия, каких требовали этикет и понятия той жизни, в замкнутом кругу которой они вращались. Князь всецело представлялся солидно-вежливым почтительным мужем; княгиня - уважающей своего мужа супругой. Никогда ни малейшего косого взгляда или слова, которые, вырываясь иногда почти невольно из надсаженного сердца, могли бы хоть как-нибудь, хоть чуть заметно обнаружить их истинные чувства! Друг о друге они относились всегда не иначе, как с полным уважением, - с уважением, заметьте, но не с любовью: настолько они имели ума и такта, чтобы не "изъявлять" любви своей. Да, впрочем, любви-то никакой у них и не было. Взамен её было уважение к внешнему супружеству: князь уважал жену потому, что она носила его имя; княгиня, не уважая князя, уважала самое имя, которое отнюдь не позволила бы себе скомпрометировать перед "светом".
Свет - это фиктивное понятие, между прочим, является чрезвычайно странным в представлении большинства женщин, принадлежащих к нему: они считают светом тот замкнутый круг общества, который организовался здесь, на месте, в Петербурге или в Москве. Авторитет и сила этого света действительны и могучи только на месте. От этого очень часто происходит то, что
целомудренные Дианы в Петербурге - перерождаются в шаловливых Киприд в Париже; но, по возвращении, непременно делаются опять целомудренными Дианами - по крайней мере по внешности представляют себя таковыми своему свету.
О княгине пытались кое-что сплетничать, но это были сплетни глухие, тёмные, не имевшие никакого действительного основания, - и потому им не давали ходу, о них не думали, на них не обращали особенного внимания, считая их только сплетнями, и, наконец, скоро забывали. Сама же княгиня Татьяна Львовна своим внешним поведением не подавала к ним ни малейшего повода: она никого не отличала, никому не давала предпочтения - напротив, была решительно со всеми ровна и любезна. Поэтому ей никого не могли исключительно приписать в любовники. У князя Дмитрия Платоновича были кое-какие грешки и по части актрис, и по части Диан; но и те, и другие, как человек солидный и опытный, он умел окутывать достодолжно-приличным флёром.
О его грешках иногда интимно поговаривали в том тоне, который мог только приятно щекотать его ловеласовское самолюбие, и никогда никто не заикался в тоне оскорбительном или компрометирующем. На эти грешки смотрели, как на лёгкие и милые шалости, которые за кем же из мужчин не водятся! Главное дело в том, что все формы внешнего приличия отменно были соблюдаемы этою четою, вся внутренняя, домашняя сторона медали отменно скрывалась ими от посторонних глаз, и потому их все уважали, все были довольны, и они сами также были довольны своею внешнею, показною стороною.
Князю Шадурскому пошёл уже тридцать восьмой год, княгине - двадцать пятый. Он женился сильно уже поистраченный и поистёртый заграничной жизнью; она вышла за него с силами ещё довольно свежими; только румянец начинал немножко блекнуть от бессонных ночей, которые она проводила на балах, танцуя до упаду. Татьяна Львовна более всего на свете любила балы и танцы.
Князь был хорош собою, и она могла назваться красавицей. Оба были блондины: князь - более с рыжеватым отливом, княгиня - с оттенком пепельным. Он свою блазированную физиономию очень успешно старался устроить на английский покрой; физиономия княгини, когда она была девушкой, напоминала эфирного, непорочного ангела, а когда сделалась дамой - выражение невинности сменилось характером гордой и недоступной Дианы. И то, и другое было вполне прекрасно. Она в раннем детстве была увезена за границу, нарочно для того, чтобы там воспитываться, и возвратилась оттуда восемнадцати лет, ни слова не разумея по-русски, так что когда выходила замуж, то должна была скопировать русскую подпись своего имени для внесения в церковную книгу.
Все знания её в русском языке простирались только до двух-трёх молитв, смысла которых она не понимала, а тараторила вдолбёжку, как попугай учёный.
Впрочем, знала ещё слова: caracho, sirastouy и kacha*. Когда во время венчания поп спросил её обычно-формальной фразой: "Не обещалась ли еси другому?" - то Татьяна Львовна так странно и бессмысленно поглядела на него, что шафер поспешил ей подшепнуть на ухо: "Нет", и невеста, долго не могшая совладать с
этим односложным звуком, наконец, с большим усилием выговорила: "Niet-te"**. Однако в три года она довольно порядочно выучилась этому варварскому языку и выражалась на нём с книжной отчётливостью в звукопроизношении, как истая иностранка, которая по книгам выучилась говорить по-русски. Впрочем, с годами княгиня делала все более и более успехов.

______________

* Хорошо, здравствуй и каша.

** "Нет".

С первого появления своего в свете, тотчас по приезде из Италии, она произвела необыкновенный фурор, бывши сразу же всеми замеченной и оценённой по достоинству. Многие матушки смотрели на неё с завистью, юные и девственные их дочери - с завистью ещё большей: первые боялись за отбой женихов, вторые ненавидели опасную и первенствующую соперницу. Молодые дамы приняли её под своё милостивое покровительство, впрочем, до тех пор, пока она оставалась девушкой. С выходом замуж роли переменились: матушки сделались равнодушны, дочки преданны, а сверстницы-дамы преисполнились дружественной злобой и завистью. Молодые люди, из которых десятка два, если не больше, были влюблены в неё без памяти, все без исключения остались её поклонниками, как до свадьбы, так и после свадьбы, если даже не усилили своё поклонничество после этого обстоятельства. Почтенные старички, старцы и старикашки не менее молодых людей изъявляли Татьяне Львовне своё благоволение, а с тех пор, как она надела на себя чепец, очень любили разговаривать с нею о предметах немного игривых, причём масляно улыбались и даже облизывались. Татьяна Львовна, с своей стороны, относилась весьма благосклонно к этим невинным обожателям и также любила разговаривать с ними об игривых предметах. Это было единственное преимущество старцев перед молодёжью.
Сердце Татьяны Львовны, по приезде в Россию, пребывало свободным и ничем не заинтересованным: она оставила его в Милане одному молодому итальянскому графу - по крайней мере, ей самой так казалось. Из соотечественников влюблённых и невлюблённых никто не удостоился чести быть замеченным ею.
Князь Шадурский, однако, не был влюблён, даже и увлечён-то не был нисколько, а женился так себе, почти ради того, чтобы насолить благоприятелю. Татьяну Львовну любил до безумия один флигель-адъютант, лучший представитель военного дендизма того времени, молодой, красивый, пылкий, отличный и ловкий вальсёр, недурной каламбурист, добрый товарищ и любимец весьма многих особ прекрасного пола. К сожалению, при довольно круглом состоянии, он был человек без громкого титула, а просто старый дворянин, и, вдобавок ещё, с вульгарной, плебейской фамилией - Еремеев.
Несмотря, однако, на незвучную, беститульную фамилию, он благодаря своим внешним блистательным качествам с гордым достоинством и честью носил титул великосветского льва. Военная молодежь решительно ставила Еремеева для себя образцовым и почти недосягаемым идеалом, учась у него носить аксельбанты и перенимая изящные манеры, вместе с изящным покроем сюртуков. Если m-sieur Еремеев был лев военный, то князь Шадурский вполне имел право считать себя львом гражданским. Поэтому последний ненавидел в душе своего соперника и, дружески пожимая ему руку, мысленно посылал его ко всем чертям в преисподнюю, не упуская ни малейшего случая насолить и напакостить доброму приятелю. Видя, что Еремеев страстно влюблён в Татьяну Львовну и, того гляди, сделает ей предложение, Шадурский решился перегородить ему дорогу.
Достав себе, за два бала вперёд, мазурку молодой красавицы, он успел своим напускным байронизмом и оригинальничаньем блестящей болтовни остановить на себе несколько её внимание. Затем - в остальную половину мазурки - с десяток ловких, метких и довольно ядовитых фраз насчёт Еремеева, брошенных мимоходом, успели на минуту сделать последнего смешным в глазах Татьяны Львовны, так что, когда он, после ужина, явился ангажировать её на тур вальса, - Татьяна Львовна, поймавшая в этот самый миг тонко-иронический взгляд Шадурского, отказала m-sieur Еремееву. Засим, дня через четыре, в мазурке же, князь сделал ей предложение, и... она обещалась подумать.
Это чистое эфирное создание, этот неземной, обаятельно-идеальный ангел на деле был весьма практически расчётлив. Ангел сообразил, что, во-первых, надо же выйти замуж, чтобы пользоваться свободой независимого положения, а во-вторых - через родителей и посторонних, не светских людей навёл некоторые
необходимые справки, по которым оказалось, что состояние Шадурского гораздо круглее состояния еремеевского, и, в-третьих, наконец, несравненно привлекательнее быть княгиней Шадурской, чем m-me Еремеевой.
Два последние обстоятельства решили выбор Татьяны Львовны - и через два с половиной месяца хор конюшенных певчих гремел ей "Гряди, голубице".
Еремеев не дождался этого хора: как только он узнал о помолвке, так тотчас же перечислился в армию и через неделю уехал на Кавказ.
Шадурский торжествовал и весь сезон был необыкновенно доволен собою. Да и было чем: во-первых, победил Еремеева и в лице его всю влюблённую великосветскую молодёжь, а во-вторых - сделался мужем и обладателем прелестнейшей и блистательнейшей женщины, которой все удивлялись, сходили с ума, завидовали и о красоте которой говорили целый город. Какова пища для его чуткого самолюбия!
Не далее, однако, как через полгода обнаружилась обоюдная холодность молодых супругов, и они же сами первые заметили это. Ну, и ничего: заметили и разошлись, каждый в свою сторону, как кому было удобнее, определив, впрочем, раз и навсегда свои условные отношения перед глазами света, о чём мы уже сказали несколько выше.
Князь Дмитрий Платонович жуировал по сторонам, под известным только флёром приличия и скромности, и не обращал решительно никакого внимания на жену свою как на женщину. Это её сначала бесило. Она чувствовала, что хороша собою, молода и богата страстною жаждой жизни, любви, наслаждения, и между тем остаётся одна, и всё одна, без всякого удовлетворения этому избытку молодой своей силы. Ей было горько, тяжело, она плакала, и не раз-таки вспоминала вульгарную фамилию так романически влюблённого в неё Еремеева.
Вскоре у неё родился сын - князь Владимир Шадурский, но это обстоятельство нимало не возвратило к ней сердце мужа и только самое её развлекло на некоторое время, чтобы через несколько месяцев потом дать ещё больший простор тоске и скуке и этой неудовлетвореёной жажде переживать свои юные силы. Более четырех лет длились скрытые страдания молодой, покинутой мужем женщины. Тщеславие Шадурского было вполне удовлетворено женитьбой, - чего ещё требовать от него? Любви? Но разве мог он дать то, чего у него никогда и не бывало? Достаточно и того, что он дозволил себе увлечься на некоторое время. Маленькая ревность и маленькие сцены, которые выводила ему сначала супруга, сделали только то, что она ему окончательно надоела. А он к тому же ещё так любил напускать на себя чувство неудовлетворённости, так любил показывать, что ему всё надоедает в жизни, что всё находит он пошлым и ни к чему привязаться надолго не может. Найти себе "друга" весьма легко могла бы княгиня среди окружающей её и всегда готовой на "дружбу" молодёжи; но тут-то искать не хотела Татьяна Львовна. Она знала, что все друзья этого рода на язык невоздержанны и на самолюбие отчасти щеголевато-хвастливы; что при случае, после нескольких бутылок вина в приятельской беседе, ни за одного из них, пожалуй, нельзя бы было поручиться, что он вдруг, par hasard*, не скомпрометирует как-нибудь имя тайной дамы своего сердца. А княгиня пуще всего дорожила своим именем. Она, наконец, обратила внимание на мужчину, управляющего, г.Морденко. Энергически красивый плебей (он был из вольноотпущенных отца Шадурского) занял прочное место в сердце княгини.
Тёмный, никому не известный человек, ничтожный управляющий, он поневоле должен быть скромен; лета его давно перешли тот возраст, когда человек любит болтать о своих победах, - значит, похвастаться своими отношениями ему негде и некому, да и небезопасно в рассуждении управительского места.
По всем этим соображениям княгиня нашла, что его можно приблизить к себе, - и Морденко всегда оставался глубоко почтителен с нею. Как умный хохол и как человек, прежде всего зашибающий копейку, он понимал, что положение его и очень выгодно, и вместе с тем очень шатко. Поэтому, будучи всегда беспрекословно
покорен воле и желаниям своей патронессы, он был крайне осторожен, и одна только случайность - и то по вине самой княгини, слишком стремительно бросившейся к нему навстречу, - сделала возможным такое неожиданное и неприятное столкновение, какое произошло у них с князем Шадурским. Татьяна Львовна, переродившаяся по прошествии четырёх лет совсем уже в практическую, ловкую и опытную барыню, умела хорошо скрывать свои отношения, которые особенно укрепились во время отсутствия мужа в деревне.
Некоторые услужливые руки из деревенской дворни нашли не лишним сообщить матушке барыне-княгине о грехе или - что то же - о "байронически-сельском" романе её мужа. Таким образом, Татьяна Львовна знала про связь супруга своего с княжною Чечевинскою, тогда как этот последний и не догадывался об отношениях её к г.Морденко, и только тогда убедился в существовании какой-то связи, когда увидел уже несомненные признаки беременности своей жены. Но... он мог представить себе всё что угодно, только не г.Морденко!

______________

* Случайно (фр.).

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:11:43)

0

170

ГЕНЕРАЛЬША ФОН ШПИЛЬЦЕ

Мы должны будем теперь вернуться к самому началу нашего рассказа, то есть к тому именно дню, в утро которого семейство князя Шадурского посетила божья милость в виде подкинутого младенца.

Выйдя из будуара жены, князь тотчас же приказал закладывать коляску, оделся и поехал к генеральше фон Шпильце. Генеральша фон Шпильце жила в Морской на одном из лучших её мест. Она занимала большую, поместительную квартиру с немножко странным расположением и характером комнат. Тут были и зала с колоннами, и гостиная с изящнейшим камином, и великолепная лестница со статуями; и в то же время другая, тоже чистая лестница, только попроще, без швейцара, цветов и статуй, которая вела с другого подъезда в ту же самую квартиру. Только с этой уже стороны квартира генеральши фон Шпильце отличалась не изящно-аристократическим, но удобно-индустриальным характером - и именно была приспособлена к тем условиям, каких требуют так называемые chambres garnies*: тёмная прихожая, тёмный коридор, и не прямой коридор, а какой-то изломанный, который шёл разными закоулками и зигзагами. Направо и налево по бокам этого коридора помещались разные двери, которые вели каждая в отдельную комнату, очень изящно меблированную разными драпри и весьма покойною, комфортабельною, мягкою мебелью. Каждая из них могла назваться не то кабинетом, не то будуаром, не то гостиной и вообще являла собою какой-то смешанный, но очень милый, удобный и привлекательный характер. На всём лежала печать роскоши, и опять-таки роскоши не аристократически-показной, а интимно-комфортабельной. Можно было бы подумать, что всё это отдаётся внаймы разным лицам, как обыкновенные chambres garnies, а между тем жильцов тут никогда не было; комнаты, очень тщательно прибиравшиеся каждодневно прислугою, оставались нежилыми, ибо сама генеральша занимала половину аристократическую. На этой последней половине господствовала прислуга мужская, в ливрейных или чёрных фраках; вторая же половина оставалась под присмотром исключительно женщин. Три или четыре горничные, весьма миловидные, постоянно молчаливые, скромные и опрятно одетые в простые холстинковые платья, имели обязанностью прислуживать на этом отделении и содержать его в постоянной чистоте и опрятности. Генеральша самолично каждое утро делала осмотр всей своей квартиры, наблюдая, всё ли в порядке. Она паче всего любила порядок. Прислуга её, необыкновенно ловко выдрессированная, являла собою одну только несколько странную особенность: вся она, начиная от швейцара, отставного усача-гвардейца, наряженного в ливрею, и кончая скромными горничными, при каждом посещении постороннего человека так пронырливо заглядывала ему в глаза, как словно бы прицеливалась, нельзя ли сорвать с него что-нибудь на чай.

Вероятно, её издавна приучили к этому сами же знакомые генеральши фон Шпильце.
______________

* Меблированные комнаты (фр.).

Сама генеральша - особа лет тридцати пяти. Зовут её - Амалия Потаповна. Это очень полная, дородная дама, среднего роста, одетая всегда не иначе, как в шёлковое, шумящее, широкое платье. Лицо её носит чуть заметные следы очень тонких косметик, а черты этого лица являют какой-то смешанный характер. Рыжие немецкие волосы, карие, жирные глаза в толстых веках, с еврейским прорезом, несколько вздёрнутый французский нос, крупные русские губы и слегка калмыцкие скулы - всё это очень неправильное, хотя и характерное в отдельности, в целом являло собою отчасти соединение спеси с пронырливым лукавством и в то же время не было лишено - не то что красоты, а так себе, известного рода приятностей и привлекательности, которые иногда очень ценят некоторые любители. Генеральша говорила на нескольких языках, но на всех дурно и с каким-то особенным, не совсем приятным акцентом, так что из разговора её выходил какой-то винегрет, в котором, подобно кускам дичи и говядины, огурцов и картофелю, свеклы и прочей винегретной приправы, мешались между собою фразы и слова французские, немецкие и русские с еврейским оттенком. Кто и что она, за каким генералом была замужем и когда, в какое именно время была - того никто не знал; знали только, что она генеральша фон Шпильце, и под этим именем испокон веку была всем известна. Как, когда и откуда она появилась на петербургском горизонте - это также для всех была темна вода во облацех; но, казалось, как будто тоже испокон веку она пребывала в сем городе. Некоторые старожилы передавали, и то как тёмные слухи, что в начале двадцатых годов, то есть во времена своей первой цветущей юности, она пользовалась покровительством одной весьма важной и значительной особы, через что приобрела тогда, вместе с весом и влиянием, весьма большое состояние. Но что это была за особа, что за вес и влияние и каково состояние, благоприобретённое ею, - об этом никто и никогда не мог дать ясного, положительного ответа. Одни утверждали, будто генеральша фон Шпильце родом эльзасская француженка; другие говорили, что она рижская немка, а не то и чухонка; третьи - что она варшавская полька; четвёртые подозревали в ней житомирскую еврейку; пятые - нежинскую гречанку или женевскую швейцарку; шестые, наконец, выдавали за достоверный слух, что она, во-первых, дочь какого-то киргиз-кайсацкого хана, а во-вторых - симбирская дворянка. Как уж всё это вязалось между собою и насколько присутствовала тут истина - сие только одному господу богу известно! Выходила же из всего этого загадочная, но всем известная личность, называемая генеральшей Амалией Потаповной фон Шпильце. И действительно, будучи не то немка, не то француженка, не то еврейка, не то, наконец, русская - она соединяла в своей особе всего понемножку. Даже самое имя её было какое-то смешанное: Амалия и вдруг Потаповна! Казалось, как будто коренные представители всех национальностей собрались между собою и каждый бросил свою посильную лепту в общую сокровищницу, из которой и произрос столь замечательный фрукт, как генеральша фон Шпильце.

У ней была бездна знакомых. Серебряная плоская ваза, стоявшая на изящном мозаичном столике в её гостиной, вечно была переполнена всевозможными визитными карточками.

Тут мешались между собою карточки мужские и женские, мешались титулованные имена известнейших фамилий и сильных тузов мира сего - с тузами откупной, золотопромышленной и вообще финансовой колоды; карточка великосветской Дианы - с карточкой известнейшей блестящей лоретки; имена художников и артистов - с именами сынов Фемиды и Марса; фамилия строгого, нравственного отца семейства - с фамилией какой-нибудь тёмной личности, какого-нибудь известного шулера, афериста, шарлатана или chevalier d'industrie*. Словом, весь свет знал генеральшу фон Шпильце, и она весь свет знала.

______________

* Мошенник (буквально - рыцарь промышленности) (фр.).

Но приёмных дней у неё не было. Каждый, у кого только имелась до неё какая-либо надобность, должен был делать ей визит и писать письмо, в котором испрашивал себе свидание. Тогда генеральша назначала особую аудиенцию, на которой и можно было изложить ей свою надобность. Вероятно, этих различных надобностей было достаточное количество, потому что генеральше приходилось давать ежедневно весьма много аудиенций. Иногда случалось так, что она принимала с девяти часов утра до часу ночи - и всегда посетители один за другим сидели в её приёмной, приезжая каждый в заранее назначенный самою генеральшею час и ожидая, пока ливрейный лакей раскроет дверь и скажет: "Пожалуйте-с!" Иногда же случалось и так, что посетитель, входивший с парадного подъезда, по лестнице со статуями, выходил из подъезда непарадного, дабы избежать какой-нибудь отчасти неловкой или не совсем приятной встречи, что всегда очень обстоятельно умела предупреждать генеральша фон Шпильце. А для этого, в том случае, если у неё находилась уже с визитом какая-нибудь особа, то о вновь прибывшем посетителе докладывал не лакей, как обыкновенно, а собственная горничная генеральши, которая подходила к ней, будто что-нибудь по хозяйству шептала ей на ухо. Генеральша, подумав и быстро сообразив, тоже шёпотом отдавала горничной свои инструкции, которые та уже и сообщала официальному лакею. Круг её деятельности был очень обширен и весьма разнообразен; она всегда была занята и потому очень дорожила своим временем, избегая на аудиенциях лишних, посторонних слов и давая самые ясные и короткие ответы. У неё был великолепный повар, а в буфете всегда имелся большой запас самых тонких и дорогих вин, но обедов или ужинов генеральша никогда не давала и открытых вечеров не делала. У неё бывали иногда (если предстояла надобность) вечера интимные, маленькие, на которых присутствовали две-три, много четыре особы, которые сами, по своим надобностям, пожелали бы быть на таком вечере, уже заранее условясь с хозяйкою насчет избранного дня и часа. На больших вечерах и балах большого света генеральша никогда не показывалась; но инкогнито, в простые дни и вечера, карета её очень часто останавливалась иногда у подъезда какой-нибудь великосветской львицы или строгой Дианы, недоступной и целомудренно-гордой в блеске общественной обстановки. В это время обыкновенно отдавалось приказание никого не принимать, что и было исполняемо швейцаром, весьма строго до тех пор, пока не кончался интимный визит. А если бы кто-либо из непринятых полюбопытствовал узнать, чей это экипаж стоит у подъезда, то заранее выдрессированный кучер генеральши отвечал лаконически: "Господский", или, ещё проще, ровно ничего не отвечая, посвистывал да глазел себе в сторону.

Генеральша была особа, в своем роде, весьма многозначительная. Её все побаивались, показывали перед нею знаки глубокого уважения, и все почти, хоть раз в своей жизни, чувствовали в ней настоятельную надобность. Причина довольно простая: генеральша знала все тайны света, да и не одного только света, - тайны, какого бы рода они ни были, и мистерии целого города были известны ей в совершенстве. Разные семейные отношения, дела между мужем и женою, приязни и неприязни, стремления и намерения, образ мыслей и убеждения, афёры и проделки и, наконец, вся скандалезная потаённая хроника Петербурга - вот те богатства, коими обладала генеральша.

Но при этом, надобно заметить, она решительно была лишена известной женской добродетели, называемой слабостью язычка. Сплетни или болтовни бесцельной, беспричинной никто никогда не слыхал из уст Амалии Потаповны: она знала-ведала про себя и никому не открывала своих сведений. Другое дело, если кому-либо представлялась настоятельная нужда в этих сведениях, тогда генеральша могла кое-что сообщить или разузнать, разыскать, но и то не иначе, как при сильных побудительных причинах, на которые бы могла рассчитывать наверное.

Какие нити, какие пружины употребляла она для всего этого, читатель узнает впоследствии, когда он более интимным образом познакомится с различными специальными отраслями многосторонней деятельности генеральши фон Шпильце.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:12:02)

0

171

КНЯЗЬ ВЛАДИМИР ШАДУРСКИЙ

У князя Владимира в детстве не было детства, не было того, что мы привыкли обыкновенно понимать и называть детством. Оттого-то и в юные годы у него не было юности. Он остался каким-то странным выродком. У него не было детства, говорим мы, и оттого никогда впоследствии не было зрелости. Князем Владимиром ещё и в колыбели уже все любовались. С тех пор, как только не стал он проносить ложки мимо рта и начал кое-как смыслить человеческие слова, ему постоянно приходилось слышать необыкновенные похвалы и восторги в свою пользу. Все восхищались его наружностью, называли красавцем, и действительно, он был красивый ребенок. Всякая его шалость и всякая вовсе не красивая выходка служили поводом к похвалам и восторгам. Мальчишку, например, возьмёт кто-нибудь поласкать на колени, а он ручонкой или зубами цапнет за щёку, и начинаются "ахи": "Ах, какой смелый ребёнок! quelle independance!* И какой умный ребёнок, как он всё это понимает!" и т.п. бесконечные рассказы об уме, смелости и тому подобных прекрасных качествах. Князьку хочется в песке покопаться, а его останавливают: "Mon prince, mon prince, que faites-vous! est-ce convenable?** Это прилично детям мужика или чиновника какого-нибудь, а не княжескому сыну!" - и князь, убеждённый последним аргументом, перестаёт копаться. Затем, например, хочется ему чего-нибудь такого, что никак не может быть удовлетворено в данную минуту, князь тотчас же хлоп на пол! начинает злиться, терзать своё платье, с криком и плачем, катается по паркету, брыкаясь руками и ногами, а окружающие стоят в изумлении, взирая на эти проделки, и удивляются: "Какой необыкновенный, сильный характер у этого ребёнка, какая настойчивость!"

Обозначались они по большей части в Летнем саду, на этой первой арене детской общественной жизни, куда отправлялся он на гулянье вместе со своей нянькой и гувернанткой. Подходит к нему мальчик и приглашает играть. Князёк окидывает его смелым взглядом и говорит: "Я не пойду играть с тобою: у тебя панталоны грязные". Мальчик отходит от него сконфуженный, огорчённый, чтобы дать место другому, одетому столь же изящно, как и князёк. Второй зовёт его играть точно так же.

- А вы кто такой? - спрашивает князь.

- Я?.. Ваня...

- А ваш папа кто?

- Он... офицер...

- Он князь или генерал?

- Нет, не генерал...

- А!..

И маленький князёк не обращал более ни малейшего внимания на офицерского сына. Он сразу примкнул к кружку аристократическому, куда, впрочем, привела его гувернантка, ибо в Летнем саду няньки и гувернантки, принадлежащие аристократическим семействам, всегда держатся отдельно, составляют свой кружок и с остальными не мешаются. В кружке детей аристократической породы маленький князёк сразу одержал верх над остальными детьми. Он разыгрывал роль маленького царька и деспотствовал в играх, как ему было угодно. Из девочек старался всегда выбирать ту, которая лучше всех одета, красивее всех лицом, выше ростом и старше годами. В детях такого характера необыкновенно рано пробуждаются бессознательные инстинкты.

Однажды на даче он дал пощёчину ровеснику своему, сыну садовника, за то, что тот не смел по его приказанию выдернуть из грядки какое-то растение. Княгине Татьяне Львовне это показалось уже слишком для такого ребенка, и она пожелала внушить своему сыну пример христианского смирения.

- Проси у него прощения! - сказала она ему, подозвав обоих.

- У кого? - с удивлением спросил маленький князёк.

- У этого мальчика... ты его обидел, и я требую, чтобы ты просил прощения.

- Madame! vous oubliez, que je suis le prince Chadoursky!* - гордо ответил князёк и, круто повернувшись, отошёл от своей матери. Княгиня ничего не нашлась возразить против такого сильного и неоспоримого аргумента.

______________

* Сударыня! вы забываете, что я князь Шадурский! (фр.)

И это говорил шестилетний ребёнок! Таким образом, маленький Шадурский с самого раннего возраста был убеждён в трёх вещах: во-первых, что он - князь и что равных ему никого нет на свете; во-вторых, что он - красавец, и в-третьих, что он может желать и делать всё, что ему угодно, ибо за красоту и за те качества, которые почитались в нём милыми и умными, ему многое прощалось. Однажды его побили, т.е. драку начал он первый и хватил за ухо того же садовничьего сына. Садовничий сын, спустивший ему прежнюю оплеуху, на этот раз распорядился иначе и порядком-таки помял задирчивого князька, надававши ему в свой черёд оплеушин. С князьком в тот же день сделалась нервная горячка, и долго после этого обстоятельства не мог он слышать о садовничьем сыне и его побоях без того, чтобы не задрожать всем телом и не засверкать глазами от бессильной злости и оскорблённого самолюбия. Урок этот послужил ему единственно в том отношении, что он на будущее время не дрался уже без разбору, а вступал в бой только с слабейшими себя. Его упражняли в гимнастике, которая ему приходилась очень не по нутру: он был изнеженный мальчишка. Но когда ему сказали, что гимнастика развивает силу, князёк предался ей со всем жаром, имея тайную цель - уничтожить садовничьего сына, как только сделается силён. Хотя уже этого садовничьего сына давным-давно не было на месте, но князёк по временам с детским злорадством предавался мечтам о том, как он отыщет этого негодяя и каким образом и сколько именно раз будет бить его. Эти мечты всегда сопровождались злостным раздражением и слезами.

Восьми лет от роду он прекрасно болтал по-французски и по-английски, с трудом пополам понимал по-русски, ловко гимнастировал и ездил на лошади, грациозно танцевал, стараясь подражать словам и манерам взрослых, отменно хорошо знал, что у m-me N. фальшивые волосы, а у m-lle M. три вставных зуба, о чём подслушал однажды у кого-то и потом постоянно сплетничал другим; а не знал ни читать, ни писать, и заставить его учиться не было никакой возможности. Сведения его об отечестве простирались, впрочем, настолько, что он знал qu'il у а un pays, qui s'appelle la Russie, habite par des moujiks*.

______________

* Что существует страна, которая называется Россия, населённая мужиками (фр.).

Знал он также, что есть на свете Paris et les provinces*, а когда его спрашивали, что же это за provinces**, князёк отвечал: "On dit, que c'est Tamboff"***. Этим и ограничивались пока все его научные познания. Впрочем, ради беспристрастия мы должны сообщить, что и в двадцать лет их прибавилось весьма немного против прежнего. Вообще маленький князек знал много такого, чего дети не должны знать, и не знал того, что все дети обыкновенно знают. Это была какая-то тройная смесь пародии на взрослых, enfant terrible**** и барчукского тупоумия. Десяти лет от роду он был сдан на попечение почтенного старца-гувернёра, monsieur Роро или Coco*****, что, впрочем, совершенно всё равно. Monsieur Роро был старичок добродушно-почтенного вида, отменной нравственности и без масляной улыбки не мог видеть свежих, розовых щёк молодых мальчиков и девушек, что, без сомнения, относилось к его добродушию. Monsieur Роро плотно кушал, безмятежно почивал и умеренно водил гулять своего питомца, но - как ни бился и как ни старался - за букварь усадить его не мог. Однажды, возвращаясь к себе в комнату, старец застиг в ней своего воспитанника, который предавался прилежному рассматриванию коллекции игривых картинок с подписями и объяснениями весьма двусмысленного свойства. Старец сначала было испугался, потом принял вид суровый, а потом не выдержал: мгновенная суровость уступила место обычному благодушию, и на лице его заиграла масляная улыбка. Князёк, с раскрасневшимся лицом и сверкающими глазками, стал упрашивать старца прочесть ему подписи, чтобы вполне уяснить себе смысл и значение картинок. Monsieur Роро прочесть ему всё сразу не захотел, ибо смекнул, что это любопытство и эти литографии могут послужить благим и завлекательным предлогом для обучения молодого князька чтению и письму, и действительно, первый урок был дан им тотчас же по подписям, которые так хотелось узнать питомцу. Старец убедил его никому не говорить об этих занятиях и обещал, если воспитанник сумеет молчать, показать ему впоследствии множество картинок и книжек ещё лучше настоящих. Таким образом князь Владимир выучился читать по игривым картинкам.

______________

* Париж и провинция (фр.).

** Провинция (фр.).

*** Говорят, что это Тамбов (фр.).

**** Ужасный ребенок (фр.).

***** Господин Попо или Коко (фр.).

Ему было не более двенадцати лет, когда он читал уже "La Justine" маркиза Сада. Это было одно из первых сочинений, которые прочёл он благодаря библиотеке Monsieur Роро. С одним из томов "La Justine" поймала его однажды сама княгиня Татьяна Львовна.

- Что это у тебя за книга? Как ты смеешь это читать? Кто тебе дал её?

- Signor Rigotti, - резко и смело ответил мальчик, смотря в глаза своей матери.

- Лжёшь! не может быть! Я скажу твоему отцу и monsieur Popo, какие ты книги читаешь, безнравственный мальчишка! - возмутилась княгиня, ибо signor Rigotti, певец итальянской оперы, был в то время близок её нежному сердцу.

- А вы разве читали её? - невозмутимо спрашивал юный князёк.

- Я не читала, но я знаю!.. Я непременно пожалуюсь и гувернёру, и отцу, я всё расскажу им! - волновалась княгиня.

- А когда так, так и я расскажу! - возразил князь Владимир.

- Что ты расскажешь, дерзкий мальчишка?

- Вы думаете, я боюсь их? Нисколько не боюсь! А вот я знаю, что у вас с Риготти! - нагло ответил он. - Я знаю... я видел... и тоже всё расскажу отцу, и... и всем расскажу!

Княгиня, никак не ожидавшая подобной развязки, разрыдалась, подверглась продолжительному припадку истерики, но про "Justine" маркиза Сада никому не сказала ни слова.

Двенадцатилетний мальчик понял, что с этой минуты мать до некоторой степени у него в руках, что поэтому он может командовать ею и ещё более делать всё, что ему угодно. Четырнадцати лет он тайком посещал вместе с добродетельным и на вид пуританически строгим monsieur Popo различных героинь загородных балов и места вроде знаменитого Rue Joubert, № 4. В эти молодые годы князь Владимир Шадурский был уже развращён совершенно, развращён так, как иному не приходится и в сорок лет развращаться. Словом сказать, это был вполне достойный ученик достойного monsieur Popo. Всё это, в совокупности с блистательною наружностью, с потворственными восторгами и отношениями к нему окружающих, сделало из князя эгоиста, деспота, вспыльчивого человека, цинически развратного втайне и элегантно-приличного въяве. Никогда не встречая противоречия своим прихотям, он не знал, не понимал, что значат слова "нельзя" и "невозможно", - для него всё было "можно", всё было доступно и достижимо, стоило только пожелать хорошенько. Это убеждение поддерживалось ещё более сознанием того, что он богат и знатен. Воспитание и образование своё князь Владимир получил преимущественно за границей - в Париже и в Италии.

К двадцати годам прибыл он, наконец, в Россию, с тем чтобы поступить на службу в кавалерию. Все окружающие его - а он сам более всех - были убеждены, что ему стоит только захотеть, и он весьма легко и удобно сделается чем угодно: и бюрократом, и администратором, и финансистом, и дипломатом, и по любой из этих отраслей непременно займёт пост видный и соответственный его званию и положению в свете; но князь Владимир предпочёл военную службу, ибо, во-первых, ему более всего нравился блестящий мундир, а во-вторых, - более всего на свете, после себя самого, любил он лошадей, собак и оружие. С протекцией да с помощью известных убедительных аргументов выдержал он кое-как, с грехом пополам, экзамен и надел красивую форму. Форма окончательно развязала ему руки, и вступление своё на жизненное поприще князь Владимир ознаменовал тем, что через полторы недели после приобретения полной самодеятельности проиграл на бильярде десять тысяч серебром да на пятнадцать надавал векселей в разные руки.

Он положительно стал блистать в петербургском обществе. Его кровные лошади и великолепные экипажи красовались на Невском проспекте, на Дворцовой набережной и на Елагинской стрелке - повсюду, где только хотя сколько-нибудь пахло beau mond'oм. Толпа приятелей, сеидов и поклонников всегда окружала молодого князя, ибо рада была поесть на его счет у Дюссо, покататься рядом с ним в его лондонском тюльбюри и с независимым видом поглазеть на француженок из его литерной ложи. Князь олицетворял в своей особе тип новейшего великосветского денди военного покроя. К женщинам относился он пренебрежительно и при своём непомерном сластолюбии измерял женские достоинства не чувством и умом, а единственно их стоимостью, количеством бросаемых на них денег. Двадцатипятилетний молодой человек выработал себе какой-то старческий, гнусненький взгляд на эти отношения: он ни разу не любил, ни разу даже влюблён не был порядочно, потому что слишком рано привык покупать себе наслаждения, а брать их чувством не мог, не умел и вообще считал слишком скучным и продолжительным.

Последняя заграничная поездка его, вместе с отцом и матерью, ясно показала этому почтенному семейству, что состояние их приходит в расстройство.

Княгиня Татьяна Львовна, которая вернее всех понимала настоящее положение дел, составила в голове своей верный план поправления обстоятельств. Мишенью для своих целей она мысленно избрала дочь господина Шиншеева, уже известную читателям некрасивую девицу, которую мечтала соединить узами законного брака с своим сыном и через то наложить искусными маневрами некоторые узы на состояние Давыда Георгиевича Шиншеева. План атаки был открыт ею князю Владимиру, но этот последний как-то мало обратил на него внимания, хотя и признавал всю его практическую справедливость. Князя Владимира в то время более всего занимала баронесса фон Деринг, которая казалась столь обольстительной двум старцам и в особенности расслабленному гамену. В отношении этой обольстительной особы молодого князя разбирала сильная досада за то, что она, видимо, отдавала преимущество не ему, а его повреждённому батюшке. Впрочем, молодой князь, не теряя отчасти из виду планов своей матери - в будущем, но не в настоящем, - надеялся на успех и у баронессы фон Деринг.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:13:17)

0

172

ПРОМЕЖУТОК
Судно перерезывало Ботнический залив по направлению к шведскому берегу. Поздно вечером прокралось оно на стокгольмский рейд, и отважный финн в лёгком челноке, лавируя в тени между крутыми смолёными боками многочисленных судов, - дело было для него привычное, - причалил со своими пассажирами к берегу в одном укромном местечке, близ одной укромной таверны, куда редко проникала бдительность таможенных надсмотрщиков. Бодлевский, заранее приуготовя надлежащую, весьма скромную сумму для расплаты за провоз, очень жалостливо стал уверять финна, посредством пояснительных жестов, мин и русских слов, насколько тот мог понимать их, что он весьма бедный человек и даже не имеет возможности заплатить вполне условленные деньги. Недочёт был невелик, всего каких-нибудь два рубля, и добродушный финн оказал ему великодушие: хлопнув его по плечу, назвал добрым камрадом и сказал, что с бедным человеком спорить не станет и услугу оказать всегда готов. Он даже приютил его с Наташей на ночлег в укромной таверне, под своим покровительством. Финн был в самом деле очень честным контрабандистом.

На другое утро, окончательно простившись со своим поднадутым перевозчиком, наша чета направилась в дом английского консула и выпросила себе аудиенцию. Здесь уже главным деятелем явилась Наташа.

- Мой муж - поляк, - говорила красавица, сидя против консула в его кабинете, - я же сама по отцу - русская, по матери - англичанка.

Мой муж замешан в политических делах; ему предстояла Сибирь, но нам случайно удалось бежать в то самое время, когда явились его арестовать. Теперь мы политические беглецы и отдаёмся правительству и защите английских законов. Будьте человеколюбивы, приютите нас и отправьте в Англию!

Обман, посредством хитро сплетённых и очень правдиво рассказанных подробностей дела, удался как нельзя лучше - и через два-три дня первое же попутное судно под английским флагом увозило в Лондон совершенно счастливых путников.

Бодлевский уничтожил и свой собственный паспорт, и вид вдовы коллежского асессора Марии Солонцовой, который был нужен Наташе только на всякий случай, пока она находилась в пределах России. В Англии гораздо удобнее казалось им назваться новыми именами. Но, в новом положении, и с этими новыми именами явилось одно большое неудобство: решительно нельзя было пустить в ход своих капиталов, не навлекая на себя весьма опасных подозрений. Разностороннее искусство лондонских мошенников известно всему свету: в клубе их Бодлевскому, который не замедлил свести там необходимые и приятные знакомства, удалось ещё раз добыть себе и Наташе удивительно подделанные паспорта, опять-таки с новыми именами и званиями. С ними-то несколько времени спустя и появились они на континенте. Молодость и страстная охота пожить и наслаждаться ключом кипели в обоих; в горячих головах роилось много золотых надежд и планов: хотелось, во-первых, пристроить куда-нибудь понадёжнее свои капиталы, потом поездить по Европе, избрать себе где-нибудь уголок и поселиться для мирной и беспечальной жизни. Может быть, всё это так бы и случилось, кабы не карты и не рулетка, да не желание ненасытно приумножить на счёт фортуны свои капиталы - и попали они, рабы божии, в лапы одной доброй компании, агенты которой обыгрывали их и в парижском Frascati, и в Гамбурге, и на различных водах, так что не прошло и года, как Бодлевский в одну прекрасную ночь вполне мог применить к себе известное изречение: "Яко наг, яко благ, яко нет ничего". Впрочем, год-то прожили они блистательно, появление их в каждом городе производило некоторый эффект, и в особенности с тех пор, как Наташа стала титулованной особой: в течение этого года ей удалось приобрести, по случаю, очень дёшево австрийское баронство, конечно, только на бумаге. Спустив всё своё состояние, Бодлевскому ничего более не оставалось, как только самому вступить в члены той же самой компании, которая так успешно перевела в свои карманы его деньги. Красота Наташи и качества Бодлевского явились аргументами такого рода, что признать обладателей их своими сочленами компания нашла весьма полезным. Дорого заплатила чета за науку, зато наука пошла впрок и стала приносить порою плоды весьма обильные. И пошли тут дни за днями и годы за годами, ряд самых мучительных, тревожных ночей, целый ад сильных ощущений, волнений душевных, самых тонких и ловких хитросплетений, вечная гимнастика ума ради уловок, обмана и изворотливости, целый цикл афёр и мошенничества, целая наука хоронить в воду концы и вечный призрак суда, тюрьмы и... может быть, эшафота. Бодлевский, с его упорным, настойчивым и сосредоточенным характером, достиг высшей школы в искусстве вольтов и тому подобных штук. Он мог обыграть на чём угодно: и на зеленом поле ломберного стола, и на зеленом поле бильярда, в лото, в кегли, в орлянку. Тридцати лет от роду, он казался старше по крайней мере десятью годами: эта жизнь, эти упорные усилия и вечная работа ума, вечная тревога ощущений перешли в нём в какое-то фанатическое служение своему делу - факирство перед своим идолом.

Он явно сохнул физически и старел нравственно, одолевая все трудности своей профессии, и только тогда успокоился и просветлел духом своим, когда во всех многоразличных отраслях своего призвания достиг последнего совершенства, почти идеала. С этой минуты он переродился: он помолодел, он самоуверенно и солидно ободрился, даже поздоровел весьма заметно, и именно с этих пор принял вполне уже джентльменский вид и выдержку. Что касается Наташи, то жизнь и стремления, общие с Бодлевским, вовсе не имели на неё такого сильного, сокрушающего влияния, как на этого последнего. Её гордая, решительная натура принимала иначе все эти впечатления. Она отнюдь не переставала расцветать, хорошеть, наслаждаться и пленять собою. Всё то, что вызывало столько глухой внутренней борьбы и нравственных страданий у её любовника, в ней встречало полнейшее равнодушие, и только. Происходило это вот отчего: решаясь на что-нибудь, она всегда решалась сразу и необыкновенно твёрдо; весьма немного времени ей нужно было на очень верное и тонкое соображение, чтобы быстро взвесить все выгоды и невыгоды дела - и затем уже без устали непреклонно и холодно идти к задуманной цели. Первая цель её жизни была месть, потом - блеск и комфорт, расплата за них - может быть, плаха. Наташа твёрдо знала, что это так, да иначе почти и быть не может, и потому, вступив на избранный однажды путь, уже постоянно оставалась спокойной и равнодушной, продолжая блистать и пленять собою мошенников и честных. Её ум, образование, ловкость, находчивость и прирождённый такт дали ей возможность за границею, везде, где она ни показывалась, быть постоянно в среде избранного аристократического общества, да и место-то занимать там далеко не из последних. Многие красавицы завидовали ей, ненавидели, злословили её - и все-таки искали её дружбы, потому что она почти всегда первенствовала в обществе. Её дружба и участие казались так теплы, так искренни и нежны, а её эпиграммы так ядовиты и безжалостно колки, что каждое злословие меркло перед этим солёно-ядовитым огнем, и, стало быть, ничего уже лучше не оставалось, как только искать её дружбы и расположения. Если, например, в Бадене дела шли хорошо, то всегда можно было наверное предсказать, что по окончании водного сезона Наташа будет в Ницце или в Женеве царицею сезона зимнего, явится львицею львиц и законодательницей моды. И она, и Бодлевский всегда держали себя так умно, так осторожно, что ни малейшая тень не ложилась на честь и достоинство вымышленного имени Наташи. Бодлевскому, впрочем, раза два приходилось перекрещивать себя в новые клички и совершать внезапные экскурсии с юга Европы на север, но таков уж был самый род его занятий, что необходимо требовал этих внезапных перемен местностей - иногда по чутью денег и выгодной афёры, а иногда и по чутью полицейских комиссаров. Доселе всё ему сходило с рук благополучно и до "чести его имени" неприкосновенно, как вдруг открылся один маленький подложец; дело пустячное, да беда - произошло-то оно в Париже: могло судом и галёрами попахнуть, - и вот новая, необыкновенно быстрая перемена паспорта и новая экскурсия - в Россию, возврат на родину, после многолетнего отсутствия, с именем новым, почтенным и никакою фальшью не запятнанным.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:13:40)

0

173

РАУТ У ШИНШЕЕВА

Месяц спустя по приезде Давыда Георгиевича с дочерью из-за границы все его знакомые получили великолепно литографированное, на атласной бумаге, краткое послание, приглашавшее их провести вечер в его доме.

Давыд Георгиевич очень любил представительность и блеск, поэтому давал обеды, балы и, кроме своих обычных jours fixes*, делал иногда большие рауты.

______________

* Журфиксов (определённые дни в неделе для приёма гостей) (англ.).

Около десяти часов вечера половина широкой улицы перед его домом сплошь была заставлена рядами экипажей. К ярко освещённому подъезду то и дело подкатывали щёгольские кареты, из которых, мгновенно мелькая перед глазом изящной ножкой и блестящей головкой, выпархивали дамы, подобрав свои платья, и тотчас же исчезали в парусине подъезда. Подъезжали и извозчичьи кареты-мастодонты, изрыгая из своих тёмных пастей также хорошеньких женщин; подплетались, наконец, и дребезжащие дрожки несуразных ванек, с которых одиноко и необыкновенно быстро спрыгивал какой-нибудь господин, уткнув кончик носа в поднятый воротник пальто, торопился расплатиться со своим автомедонтом и ещё проворнее скрывался за парусину, как бы боясь, чтобы кто не заметил его общипанного ваньку. У подъезда важно распоряжались красивые городовые, бородатый дворник и помощник швейцара. Сам же швейцар, особа очень жирная и надменно-важная, с гладко выбритым подбородком, двумя ярусами возвышавшимся над бантом белого галстука, красовался в своём блистательном костюме на внутренней площадке сеней, близ пылающего камина, и при каждом новом посетителе слегка дёргал ручку проведённого вверх звонка, выкрикивая имя новоприбывшего.

Тонкое, чуть заметное благоухание ещё внизу охватывало обоняние гостя и сопровождало его вверх по изящно-лёгкой, беломраморной лестнице, убранной дорогими коврами и декорированной древними вазами, статуями, экзотами, цветущими камелиями и целым рядом ливрейных лакеев, неподвижно стоящих в некотором расстоянии друг от друга по широким ступенькам и на двух верхних зеркальных площадках.

Целая анфилада освещённых комнат открывалась с обеих сторон площадок, и в этой анфиладе мелькали чёрные фраки, шлейфы роскошных платьев, блестящие мундиры, красивые бороды и красивые усы, пышные куафюры и пышные плечи - и носился надо всем этим какой-то смутный, мягкий шелест, в котором мешались между собою и нежный свист шёлковых платьев, и разноречивый говор, и лёгкое звяканье шпор, и где-то в отдалении виртуозные звуки рояля.

Давыд Георгиевич, по приезде из-за границы, в первый раз парадно принимал гостей в своём вновь отделанном доме. Он внутренно очень гордился эффектом, который производит на посетителей это изящное великолепие.

Его самого слишком сердечно занимали и радовали переходы от ярко освещённых зал к умеренным гостиным, украшенным настоящими гобеленами, китайскими болванчиками и этрусскими вазами, дорогими бронзами и ещё более дорогими картинами. Он любил думать, что понимает толк в искусствах, тратил на искусства огромные деньги, и, действительно, среди дюжинных произведений, купленных им от шарлатанов за настоящих Тицианов, Ван Дейков и Поль Поттеров, красовались и настоящие, неподдельные Гвидо Рени, Дель Сарто, Каламы и др. Почти каждая из них была освещена особо приноровленными для картин лампами, и на каждой великолепной раме неукоснительно присутствовала дощечка с знаменитым именем художника. Но более, чем гостиные во вкусах Людовика XIV, XV, Renaissance и Империи, более чем маленькая комнатка со стрельчатым сводом и разноцветным окном, в стиле Moyeu age*, освещённая вверху одним фонариком, Давыда Георгиевича занимала обширная столовая, вся из резного дуба, в русском вкусе, с полками, где теснились севрские фарфоры, богемский хрусталь, старое, тяжёлое серебро и золото в стопах, кубках и блюдах, - столовая, украшенная картинами Снейдерса и медальонами, из которых выглядывали чучела медвежьих, кабаньих, лосьих и оленьих голов. Ещё более радовала его диванная в персидском вкусе, мягкая, низенькая мебель которой, составляя резкий переход от дубовой столовой, в соединении с приятным розовым полумраком, господствовавшим в ней, так манила к лени, неге и послеобеденной дремоте. Этой последней в особенности помогал ровный и тихий плеск фонтанов, бивших рядом с диванной, в роскошном зимнем саду Давыда Георгиевича.

______________

* Средних веков (фр.).

Общество, собиравшееся на его обеды, балы и рауты, носило на себе несколько смешанный характер; в нём не было ничего исключительного, ничего кастового, и, несмотря на то, каждый член этого общества непременно желал изобразить, что он привык принадлежать к самому избранному и высшему кругу. Сам Давыд Георгиевич, почитая себя в некотором роде финансовой знаменитостью, любил окружать себя тоже знаменитостями всевозможных родов, но более всего льнул к титулам и звёздам, питая к ним некоторую сердечную слабость. Благодаря своему богатству он считал себя человеком, принадлежащим к великому свету. В его гостиных, в его приёмной и в кабинете всегда было разбросано несколько визитных карточек с титулованными и великосветскими именами, хотя самые густые сливки аристократического общества, сливки, держащие себя слишком замкнуто и исключительно, вообще говоря, не были знакомы с золотопромышленно-откупным Давыдом Георгиевичем, и только некоторые из пенок от этих сливок, вроде князей Шадурских, удостаивали его своих посещений. Большая же часть титулованных имён, красовавшихся в доме г.Шиншеева, принадлежала людям, посвятившим себя различным промышленным, акционерным и тому подобным спекуляциям. Впрочем, молодые и холостые люди grand mond'a почти все, за весьма немногими исключениями, ездили в дом его и упитывались отменными яствами и питиями его стола. Рядом со звёздами и титулами вы бы могли здесь встретить разных тузов и знаменитостей бренного мира сего. Тут ораторствовал о благодетельной гласности и либеральных реформах известный патриот Василий Андреевич Штукарев, умилялся духом своим и г.Термаламаки, Эмануил Захарович Галкин рассказывал с чувством, что он "изтинный зловянин". Тут же, скромно покуривая драгоценную сигару, с благодушной иронией улыбался на всё это известный барон - царь наших финансов, всегда самым скромным и незаметным образом одетый в чёрное платье. Давыд Георгиевич с него-то именно и брал пример в своей солидной, постоянно чёрной одежде.

Рядом с этими господами помещались некоторые тузики мира бюрократического, обыкновенно предпочитавшие более одежды пёстро-полосатые и всегда следовавшие самой высшей моде, благодаря тому отпечатку лицея и правоведения (это не то, что университетский отпечаток), который, не сглаживаясь "по гроб жизни", всегда самоуверенно присутствует в их физиономии, манерах и суждениях. Они с большим апломбом рассуждали в умеренно-либеральном тоне о self-governement* и сопрано Бозио, о политике Росселя и передавали слухи о новом проекте, новых мерах и новом изречении, bon-mot** Петра Александровича.

______________

* Самоуправления (англ.).

** Метком слове (фр.).

Все эти господа составляли преимущественно публику кабинета Давыда Георгиевича - кабинета, украшенного бюстами некоторых весьма высоких особ и картинами двоякого содержания: одни изображали некоторые баталии, прославившие оружие российского воинства; другие представляли сюжеты более игриво-пикантного свойства. Было даже одно изображение, всегда очень тщательно задёрнутое шёлковой шторкой.

Комната, отведённая под библиотеку Давыда Георгиевича, представляла зрелище другого рода. Какие книги заключались в этих великолепных дубовых шкапах - Давыд Георгиевич по большей части не ведал; он знал только, что богатые переплёты их стоили очень дорого, да знал ещё, что на карнизах шкапов красовались бронзовые бюсты семи древних греческих мудрецов, певца богоподобныя Фелицы* да холмогорского рыбаря**. Знать же что-либо более этого Давыд Георгиевич не находил нужным. На огромном овальном столе, занимавшем всю середину этой комнаты, были разбросаны изящные альбомы и кипсеки, краски, кисти и прочие принадлежности живописи. Вокруг стола сидело несколько известных наших художников, которые украшали своими рисунками альбомы Давыда Георгиевича. За плечами каждого из них поминутно менялись группы мужчин и хорошеньких женщин, с любопытством заглядывавших сквозь лорнеты на рождающиеся рисунки наших знаменитостей.

______________

* Поэт Гавриил Романович Державин - автор оды "Фелица" в честь Екатерины II.

** Михаил Васильевич Ломоносов.

Общество артистов, приглашаемых на всевозможные рауты - по большей части не ради приятных их качеств, но собственно ради увеселения почтеннейшей публики, - делилось на две категории: тут были артисты-боги, которых нужно было упрашивать сыграть что-либо и они милостиво снисходили на просьбы общества; и были артисты-пешки, парии, которым обыкновенно говорилось: "А что бы вам сыграть нам что-нибудь!" - и артист скромно пробирается на цыпочках вдоль стенки, с футляром под мышкой, и с неловким смущением начинает потешать равнодушное и невнимательное общество. Между артистами этой последней категории обыкновенно всегда есть один или два, покровительствуемые хозяином, и всеми ими вообще никто не занимается, а лакеи смотрят на них свысока, причём иногда обносят чаем. Артисты эти, исполнив свою должность, то есть отыграв перед почтеннейшей публикой, робко стушёвываются или, как говорят они обыкновенно, "уходят вниз покурить", куда, в случае надобности, за ними посылают человека: "Поди, мол, братец, кликни там артистов".

Но вот наступает некоторый антракт; в обществе залы несколько затих разноязычный говор, как будто источник попугаечной болтовни начинает иссякать понемногу.

- Граф Каллаш! - возгласил человек, стоявший у главного входа в большую залу.

При новом и почти неизвестном, но громком имени многие взоры обратились к дверям, в которые должен был войти новоприбывший. Лёгкий говорок пробежал между присутствующими:

- Граф Каллаш...

- Кто такой?..

- Венгерское имя... Как будто что-то слышал.

- В первый раз появляется?

- Что это за Каллаш? Ах, да, это одна из старых венгерских фамилий!..

- Интересно!..

Подобные вопросы и замечания беглым огнём перекрещивались между собою в многочисленных группах гостей, наполнявших залу, когда в дверях её появился молодой человек...

Он замедлился на минуту, чтобы окинуть взором окружающую обстановку и присутствующих; затем, как бы чувствуя замечания и взоры, устремлённые на его личность, но совершенно "игнорируя" их, без застенчивости, ровной и самоуверенно-скромной походкой прошёл через зал; Давыд Георгиевич с приятной улыбкой поспешал ему навстречу.

Люди опытные, привыкшие к обществу и приглядевшиеся к жизни и нравам большого света, часто по первому шагу очень верно судят о той роли, которую будет играть человек в среде их. Люди опытные по первому взгляду молодого человека, по первой походке его, по тому, как он только вошёл в залу, решили уже, что роль его в свете будет блистательна, что не одно женское сердце затрепещет впоследствии при его появлении и не одна-то дендическая желчь взбудоражится от его успехов.

- Как хорош! - смутным шёпотом проносилось между дамами. Мужчины по большей части молчали, некоторые только пощипывали кончик бакенбарда, и все вообще делали вид, что не замечают нового гостя. Одно уже это могло почесться блистательным началом самого верного успеха.

Действительно, наружность его нельзя было оставить без внимания; между тысячью молодых людей он всё-таки был бы заметен. Высокий, стройный рост и необыкновенная соразмерность всех членов так и напрашивались на сравнение с Антиноем. Матовая бледность постоянно была разлита по его красивому, немного истомлённому лицу. Высокий лоб, над которым от природы вились заброшенные назад чёрные волосы, и тонкие сдвинутые брови носили печать страстно-тревожной и постоянно напряжённой мысли. Цвет глубоких, немного запавших глаз определить вполне было невозможно. Это были какие-то тёмные глаза, которые порою загорались южно-лихорадочным огнем, чтобы вслед за тем потухать и заволакиваться тем неопределённым туманом, сквозь который, кажется, чуешь глубину бесконечную. Небольшие усы и небольшая же узкая борода отчасти скрадывали неприятно саркастическую улыбку, сдержанно мелькавшую иногда на его сладострастно очерченных губах. Естественная грация хороших манер и вполне скромный, но необыкновенно изящно сделанный костюм довершали наружность молодого человека, который - несмотря на всю свою кажущуюся скромность, где таилось, однако, глубокое, гордое сознание своей силы и достоинства, - несмотря на эту кажущуюся мерку под общий ранжир, на желание незаметно затеряться в толпе, - был всё-таки заметен и оригинален. Таково уже, значит, магнетическое влияние силы и красоты человеческой.

Лет его, точно так же как и глаз, определить вполне было невозможно - казалось около тридцати, но могло быть гораздо меньше или значительно больше. Он сохранил наружность человека молодого, но с тем благородным отпечатком, который показывал ясно, что тут было пережито, перечувствовано и переиспытано вволю. Более тонкий психолог и физиономист в этом холодном, мало выдающем свои помыслы лице, быть может, разгадал бы, вместе с сильной волей и непреклонной энергией, натуру гордую, упорно-страстную, неблагодарную, которая берёт от людей всё, что захочется, требует от них это всё, как должное, и за то даже головой никогда не кивнёт им. Таков был граф Николай Каллаш.

Граф явился совершенно новым светилом в петербургском обществе, на горизонте которого появился не более недели. До этого вечера его видели только раза два в опере да раз на Дворцовой набережной. Проходя по зале с Давыдом Георгиевичем, он то кланялся кивком головы, то протягивал руку шести-семи личностям, с которыми познакомился дня за два, у Сергея Антоновича Коврова, где сошёлся с ним и г.Шиншеев, езжавший к Коврову играть в карты. Давыд Георгиевич тотчас же представил его своей дочери и некоторым из самых высоких звёзд и знаменитостей обоего пола, на которых к концу вечера граф произвёл самое выгодное впечатление. С Тамберликом он очень разносторонне говорил на итальянском языке об опере; с одним из attache английского посольства, который неизменно показывается всюду с неизменным стёклышком в глазу и слишком бесцеремонными позами, весьма остроумно рассуждал по-английски о последней карикатуре Понча, с графом Редерером и Скалозубом - по-французски о русской литературе и могуществе русской державы; с тузами мира финансового вставлял весьма практические замечания о каком-то новом проекте какого-то общества. Наконец, блистательным образом разыграл ноктюрн собственного сочинения, причём некоторые артисты-боги остались приятно изумлены, а дамы даже совсем забыли своего идола из восточных человеков; после ноктюрна шутя набросал в альбоме премилый эскиз в какие-нибудь четверть часа; за эскизом прошёл в комнату, где на зелёном поле шла значительная игра, шутя поставил значительную карту и проиграл; проигравши, скромно вынул из бумажника пачку ассигнаций, отсчитал, что было нужно, доложил ещё часть золотом и равнодушно удалился от стола, словно бы подходил туда не более как выпить стакан лимонада.

Граф Каллаш - новое лицо с аристократическим именем, граф умён, остёр, образован, граф так талантлив и так хорош собою, и, наконец, граф так богат, так мило, так джентльменски умеет проигрывать. Граф не мог не произвести самого блестящего впечатления.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:14:01)

0

174

НИЩИЙ-БОГАЧ
За вечернею службой Морденко по-вчерашнему слонялся в притворе за спинами нищей братии и по-вчерашнему же двурушничал, с каким-то волчьим выражением в стеклянных глазах, которое появлялось у него постоянно при виде денег или какой бы то ни было добычи. Фомушка на сей раз не донимал его тычками. И однако Морденко всё-таки спустился с паперти раньше остальной нищей братии, преследуемый градом критических и обличительных замечаний со стороны косоглазого слюняя и баб-попрошаек. Угрюмо понурив голову, шёл он в своем дрянном, развевающемся халатишке, направляясь к Средней Мещанской, где было его обиталище. Саженях в десяти расстояния за ним шагал высокий человек, ни на минуту не упуская из виду понурую фигуру старика.

У ворот грязно-жёлтого дома, того самого, где обитала Александра Пахомовна, мнимая тётушка Зеленькова, и где неисходно пахло жестяною полудой, старик Морденко столкнулся с молодым человеком.

- Здравствуйте, папенька, - сказал этот последний тем болезненно несмелым голосом, который служит признаком скрытой нужды и подавляемого горя.

Неожиданность этих слов заставила вздрогнуть старика, погружённого в свои невесёлые думы.

Он исподлобья вскинул тусклые глаза на молодого человека и глухо спросил его ворчливо-недовольным тоном:

- Что тебе?.. Чего пришел, чего надо?..

- Я к вам... навестить хотел...

- Навестить... Зачем навещать?.. Не к чему навещать!.. Я человек больной, одинокий... весёлого у меня мало!..

- Да ведь всё ж... я сын вам... повидать хотелось...

- Повидать... а чего видать-то? Всё такой же, как был! Небойсь, не позолотился!.. Участие, что ли, показывать?.. Зачем мне это?.. Разве я прошу?.. Не надо мне этого, ничего не надо!..

- Я к вам за делом...

- Да, да! знаем мы эти дела, знаем!.. Денег, верно, надо?.. Нет у меня денег. Слышишь ли: нету!.. Сам без копейки сижу!.. Вот оно, участье-то ваше! Только из-за денег и участье, а по сердцу не жди.

У молодого человека сдержанно сорвался горький и тяжёлый вздох.

- Хоть обогреться-то немного... позвольте, - сказал он, тщетно кутаясь в своё холодное, короткое пальтецо, и видно было, что ему тяжела, сильно тяжела эта просьба.

- Разве холодно?.. Мне так нисколько не холодно, - возразил старик, - и дома не топлено нынче... два дня не топлено.

- Ну, бог с вами... Прощайте, - проговорил юноша и медленно пошёл от старика, как человек, которому решительно всё равно, куда бы ни идти, ибо впереди нет никакой цели.

Тень чего-то человеческого раздумчиво пробежала по бледно-жёлтому, неподвижному лицу Морденки.

- Иван!.. Эй, Ваня! вернися... Я уж, пожалуй, чаем тебя напою нынче, - сказал он вдогонку молодому человеку.

Тот машинально как-то повернулся назад и прошёл вслед за стариком в калитку грязно-жёлтого дома.

Высокий человек, неуклонно следовавший за Морденкой ещё от самой паперти Спаса, сделал вид, будто рассеянно остановился у фонаря, а сам между тем слушал происходивший разговор и теперь вслед за вошедшими юркнул в ту же самую калитку.

В глубине грязного двора, в самом последнем углу, в который надо было пробираться через закоулок, образуемый дровяным сараем и грязной ямой, одиноко выходила тёмная лестница. Она вела во второй этаж каменного двухъярусного флигеля, где находилась квартира Морденки. Низ был занят под сараями и конюшней.

- Постой-ка... надо вынуть ключи, - сказал он, остановясь у входа, и достал из-за пазухи два ключа довольно крупных размеров, захвативши их в обе руки таким образом, чтобы они могли служить оружием для удара.

- Лестница темна, неровён час, лихой человек попадётся, - пробурчал Морденко и осторожно занес уже было ногу на ступеньку, как вдруг опять остановился...

- Ступай-ка ты, Иван, лучше вперёд... а я за тобою.

Молодой человек беспрекословно исполнил это желание подозрительного старика.

- Разве вы Христину отпустили? - спросил он, нащупывая ногами ступеньки.

- Нет, держу при себе... нельзя без человека; уходить со двора иной раз приходится, - пояснил Морденко, отыскивая на двери болт с висящим замком.

- Да где ж она у вас теперь-то?

- А я её запираю в квартире, пока ухожу - так-то вернее выходит, по крайности знаю, что не уйдёт... А тебе-то что это так интересно? - вдруг спросил он подозрительно.

- Так. Вижу, что вы с ключами...

- То-то - "так" ли?.. У вас всё "так"... А на свете "так" ничего не бывает.

Он отомкнул сначала висячий замок, а потом другим ключом отпер уже самую дверь и вошёл с сыном в тёмную комнату, откуда пахнуло на них сыростью кладовой, где гниёт всякая рухлядь.

Высокий человек, как кошка, неслышно всё крадучись за ними, вошёл наконец в нижние сени, где плотно прижался к стене. Сюда долетел до него и последний разговор отца с сыном.

* * *

Растрёпанная, заспанная женщина внесла в комнату сальный огарок.

- А ты зачем палила свечку? Я разве за тем покупаю, чтобы она у тебя даром горела? - обратился к ней с выговором Морденко.

- Чего горела?.. Где она горела?.. И то впотьмах цельный вечер сидишь, - проворчала чухонка.

- А вот я удостоверюсь, вражья дочка, я вот тебя поймаю! Ты думаешь, у меня не замечено? Нет, брат, шалишь!..

И найдя на окне бумажную мерочку с отметиной, Морденко приложил её к огарку; пришлась враз - и старик успокоился: Христина точно просидела в потёмках.

- Поставь-ко самовар нам... обогреться хочу, - сказал он ей более дружелюбным тоном; но Христина не оказала к дружелюбию особенного расположения: это глуповатое, скотски терпеливое существо пришло наконец в некоторое негодование.

У Морденки люди обыкновенно не выживали более двух недель; одна только Христина как-то умудрялась выносить свою пытку уже в течение довольно долгого времени, да и у ней начинало лопаться терпение. Она находилась чисто в плену, в заточении у Морденки. Уходя рано утром за провизией, он запирал её на ключ в своей квартире. То же самое было, если шёл куда-либо по делу или вечером в церковь, - последнее в особенности хуже всего, так как он запрещал жечь свечку, и несчастная чухонка принуждена была сидеть в совершенной темноте часа два или три сряду. Вырваться и уйти от него было весьма затруднительно, потому что расчётливый старик отбирал обыкновенно паспорт и прятал его в потаённое, ему одному известное, место. Отходы прислуги совершались почти всегда со вмешательством полиции, которая вынуждала наконец Морденку к расчёту и отдаче паспорта. Оставаясь один в своей квартире, он становился совершенным мучеником, сидел запершись на все замки, боялся, что кто-нибудь войдёт и убьёт его, ещё больше боялся отлучиться из дому, потому что, пожалуй, ворвутся без него лиходеи в безлюдную квартиру и оберут всё дочиста. Тогда он сквозь форточку посылал дворника за майором Спицей, обитавшим в том же самом доме, и умолял найти ему какую-нибудь прислугу. Майор, старый однодомчанин с Морденкой, был, кажется, единственный человек, сохранивший к скупому аскету несколько благоприятные отношения в силу особого обстоятельства, о котором вскоре подробно узнает читатель. Майор обыкновенно брал на себя поручение Морденки и доставлял ему какую-нибудь старую Домну или Пелагею, чтобы эта недели через полторы сменилась, по майорскому же отысканию, какою-нибудь Матрёной или Христиной.

Итак, Христина не оказала особенного расположения к дружелюбному тону Морденки.

- Чего тут самовар?.. Лучше печку затопить - третий день не топлена, протестовала она, - крыс морозим в фатере... жить нельзя... пачпорт мой подавай сюда - уйду совсем!..

- Уйди, уйди; я погляжу, как ты уходить станешь, - кивая головой, полемизировал Морденко.

- Думаешь, не знаю, куда ты в халатишке шатаешься? Христорадничать ходишь, милостыней побираешься!

- Дура, и видно, что дура! - возразил Морденко. - Побираюсь... ну, точно что побираюсь, так ведь это богоугодное и душеспасительное дело, потому - унижение приемлешь! Вот и ты - поругай побольше, а я со смирением выслушаю; тебе-то - мучение вечное, а мне - душе своей ко спасению.

Христина в кухне закопошилась с самоваром; Морденко ушёл в другую горницу переодеться. Халат служил ему только для вечерних хождений на паперть Сенного Спаса; для дневного же выхода в люди или по делам старик имел костюм совершенно приличный, состоявший из синего сюртука старинного покроя, узких панталон и старинного же покроя пуховой шляпы с козырьком, какие лет пятнадцать тому назад можно ещё было встретить на некоторых старикашках; зато костюм домашний, обыденный представлял нечто совсем оригинальное. В него-то именно облёкся Морденко в другой горнице. Это была грязная рубаха, заплатанное нижнее бельё, больничные шлёпанцы-туфли на босу ногу и какая-то порыжелая от времени шёлковая женская мантилья - очевидно, из заложенных ему когда-то и невыкупленных вещей, - которая совершенно по-женски была накинута на его сутуловато-старческие плечи.

В комнате был страшный холод, пар от дыхания ходил густыми клубами, но старик оставался как-то нечувствителен к этому холоду, тогда как сын его, кутаясь в пальтишко, дрожал как в лихорадке; эта затхлая сырость пронимала гораздо хуже сырости уличной. Морденко вышел из другой комнаты с жестяным фонарём и переставил в него из подсвечника сальный огарок. Комната осталась в густом полумраке; по стенам легли радиусами три светлые полосы, на потолке тускло замигали пятнами несколько кружков - отсвет от дырочек на крышке фонаря.

- Так-то лучше, безопаснее, - заметил он, - а то, оборони бог, заронится как-нибудь искра - пожар случится - все погорим... Что дрожишь-то? или тебе в самом деле холодно? - обратился он к сыну.

Тот, в затруднении, не ответил ни слова.

- Жаль, затопить нельзя: вчера только что топлена, а у меня правило через день... регулярность люблю.

- Ан врёшь, не вчера, а третёводни! - оспорила его Христина из кухни.

- Ан врёшь, вчера!

- Ан третёводни!

- А побожись!

- Чего "божись" - сам без божбы знаешь!

- Врёшь, меня не надуешь, у меня записано... Сейчас справку наведём, говорил он, взяв с окна какую-то тетрадочку и просматривая по ней свои отметки. - А ведь и вправду третёводни... ошибся... Ну, так, стало быть, затопим.

И он пошёл к  изразцовой печке.

Морденко, кроме кухни, которая служила и прихожею, занимал квартиру в три комнаты. Первая, в которой теперь находится он с сыном, служила приёмной. Это была большая горница в три окошка, сырая, закоптелая и почти пустая. Посредине стояли стол да три стула; у окна - клетка с попугаем; по стене, близ печки, сложено с полсажени сосновых дров. Дверь с висячим замком вела в смежную однооконную комнату, называвшуюся спальней; из этой смежной комнаты виднелась дверь в третью, замкнутая большими замками на двух железных болтах и печатанная двумя печатями. Это была кладовая, где хранились заложенные вещи.

На столе появился наконец грязнейший зазеленелый самовар; Морденко насыпал в чайник каких-то трав из холщового мешочка.

- Чаю я не пью, - пояснил он при этом, - чай грудь сушит, а у меня вот настой хороший, из целебных, пользительных трав... летом сам собираю... оно немного терпко на вкус, зато для желудка здорово и греет тоже - никаких дров не нужно.

В печке между тем затрещали четыре полена, но сырые дрова не загорались, а только тлели и вскоре совсем потухли. Морденко воспользовался этим обстоятельством и поспешил закрыть трубу. Из печки повалил едкий дым. "Авось, после чаю скорей уберётся, как глаза-то заест", - подумал старик, взглянув сквозь свои круглые большие очки на закашлявшегося сына. В нём как-то странно боролись человеческое чувство к своему ребёнку и нелюбовь к обществу, желание отделаться поскорей от лишнего человека.

- Что дыму-то напустил?.. Зачем трубу закрываешь? Угар пойдёт! - огрызлась на него Христина.

- Дура, молчи!.. Угар... что ж такое угар! Жар в комнате вреден для здоровья, а небольшой угар - ничего не значит, ибо комнаты большие, разойдётся.

- Вот так-то и всегда!.. Эка жисть-то чертовская! - ворчала Христина, удаляясь в свою холодную кухню.

В это время что-то странное стукнуло в форточку, словно бы о стекло хлопнулись два птичьих крыла.

Морденко обернулся и как-то загадочно проговорил с улыбкой:

- А!.. прилетел!..

- Кто прилетел? - отозвался Ваня, покосясь на окошко.

- Он прилетел...

И с этими словами старик, кряхтя и кашляя, отворил форточку. В неё впорхнуло какое-то странное существо и, хлопая крыльями, уселось на плечо Морденки. В полумраке сначала никак нельзя было разглядеть, что это такое. Оно поднялось на воздух, с шумом описало несколько тяжёлых кругов по комнате, шарыгая крыльями о стены, задело попугаячью клетку и снова уселось на плечо.

"Безносый", - неожиданно крякнул попугай, встрепенувшись на своём кольце.

Морденку, очевидно, утешило это восклицание.

- А ты не осуждай! - с улыбкой обратился он к попугаю в наставительном тоне. Птица, сидевшая у него на плече, продолжала хлопать крыльями и, как бы ласкаясь, вытягивала свою странную, необыкновенную голову, прикасаясь ею к шее старика. Вглядевшись в неё, можно было догадаться, что это голубь, у которого совершенно не имелось клюва: он был отбит или отрезан так ловко, что и следов его не осталось; торчал только один высунутый язык, и это придавало птичьей физиономии какой-то необыкновенно странный и даже неприятный характер.

- Это мои друзья, - говорил старик, качая головой, - больше друзей у меня нет никого - только Попочка и Гулька... На улице птенцом нашёл, сам воспитал, сам вскормил, а он теперь благодарность чувствует...

И старик подставил голубю наполненную какою-то мякотью чашку, в которую тот окунул свою бесклювую голову и таким образом кормился. Этот голубь вместе с попугаем гуляли прежде на воле по всем комнатам; но однажды между ними произошла баталия, и попугай откусил голубю клюв, так что этот уже поневоле должен был за дневным пропитанием прилетать к старику.

И эти три существа составляли между собою нечто целое, совершенно замкнутое в самом себе, изолированное от всего остального мира; даже полудикая Христина звучала между ними каким-то диссонансом, который, несмотря на всю свою дикость, всё же таки хоть как-нибудь напоминал жизнь человеческую, ближе подходил к ней, чем эта странная троица. Голубь никогда не издавал воркованья, ниже какого звука, кроме хлопанья крыльев; попугай, напротив, был птица образованная и любил иногда по часу крякать целые фразы, коим обучал его Морденко.

Временем старик начинал бояться даже свою Христину: чудилось ему, что она "злой умысел на него держит", и он запирался тогда на замок в свои комнаты, не имея в течение суток никакого сообщения с кухней. Впрочем, на ночь он и постоянно замыкался таким образом.

И вот тогда-то, оставаясь уже вполне принадлежащим своему особому миру, делаясь живым членом своей собственной семьи, помещался он обыкновенно в глубокое старинное кресло; голубь садился ему на плечо, попугай вертелся в клетке - и были тут свои ласки, шли свои интимные разговоры, начиналась своя собственная жизнь.

"Разорились мы с тобой, Морденко!" - пронзительно кричала птица из своего заточения.

- Разорились, попинька, совсем разорились! - со вздохом отвечал Морденко, гладя и целуя бесклювого Гульку. И голоса этих двух существ до такой степени походили друг на друга своею глухотою и хриплой дряхлостью, что трудно было отличить - который был попугай, который Морденко; казалось, будто это говорит одно и то же лицо.

Человек, кажется, не может зачерстветь и одеревенеть до такой степени, чтобы не питать хотя сколько-нибудь живого чувства к живому существу. Часто человеконенавидцы привязываются к какой-нибудь собаке, кошке и т.п. Я слыхал об одном убийце, который "в тринадцати душах повинился да шесть за собою оставил". Этот человек, без малейшего содрогания клавший "голову на рукомойник" людям, то есть резавший и убивавший их, во время своего заключения "в секретной", до такой степени привязался к пауку, свившему свою ткань в углу над его изголовьем, что когда этого убийцу погнали по Владимирке - он затосковал и долго не мог забыть своего бессловесного, но живого сожителя по секретному нумеру. Одну из подобного рода странных привязанностей питал Морденко к двум своим птицам. Он совсем не любил сына; иногда только мелькали у него кое-какие проблески человеческого чувства к этому юноше, но и те мгновенно же угасали.

Любил он только голубя да попугая; полюбил также под старость и деньги, к которым сперва был почти равнодушен. Но привязаться к ним заставило его одно исключительное обстоятельство.

Впрочем, здесь отнюдь не была любовь денег для денег, своего рода искусства для искусства, - нет, Морденко был лишён этой мании Кащея и Гарпагона. Он в деньгах видел только средство к достижению своей цели, но не самую цель.

* * *

Морденко во всю свою жизнь не мог позабыть одного оскорбления пощёчины князя Шадурского, полученной им в присутствии Татьяны Львовны - единственной женщины, в отношении которой у него шевельнулось когда-то нечто похожее на человеческое чувство, шевельнулось единственный раз в течение всей его жизни. В первую минуту он даже не понял этого оскорбления; в первую минуту он до того потерялся, до того струсил от встречи со своим бывшим барином, что пощёчина только ошеломила его и ещё более обескуражила. Да и что мог он сделать? Ответить князю тем же? Такая мысль и в голову не могла прийти ошеломлённому Морденке, который очень хорошо ещё помнил себя холопом, крепостным его сиятельства, облагодетельствованным его высокими милостями до звания управляющего. Морденко всё-таки был раб в душе и в минуту рокового столкновения постигал только то, что перед ним стоит сам его сиятельство.

Нравственное значение пощёчины понял он позднее, когда всё уже было покончено с князем, когда, переехав из княжеского дома на свою собственную квартиру, сделался уже вполне лицом самостоятельным. Тут только, в тишине да в уединении, вдумался он в смысл предшествовавших обстоятельств - и в душе его закипела вечная, непримиримая ненависть к Шадурскому. Это столкновение перевернуло вверх дном все планы, всю карьеру, всю судьбу Морденки, который сколотил себе на управительском месте некоторый капиталец, мечтал о мирном приумножении его, мечтал со временем взять за себя "образованную девицу дворянского происхождения", дочь коллежского асессора, стало быть, в некотором роде штаб-офицера. Самолюбие его рисовало уже привлекательные картины, как разные "господа" будут приятельски жать ему руку, заискивать, приезжать на поклоны, потому что он будет человек богатый и денежный, капиталом ворочать станет, - как будет обходиться с ними "запанибрата", даже иногда, при случае, в некотором роде третировать этих "господ", он - бывший лакей, вольноотпущенный человек его сиятельства. Всё это были сладкие, отрадные мечты, питавшие и поддерживавшие его самолюбие; а известно, что ни одно самолюбие не способно расширяться до таких безобразно громадных, невыносимых размеров, как самолюбие холопа, пробивающегося из своей колеи в денежное барство. Близкие отношения с княгиней ещё более возвысили его высокое мнение о себе. Хотя при посещении знакомых князя он и должен был почтительно подыматься со своего места и почтительно отвешивать им поклоны, чего те знакомые не всегда удостаивали и заметить, однако это не мешало самолюбивому хохлу тем более презирать их, мечтать о том, что, дескать, "поклонитесь нам когда-нибудь пониже", не мешало считать себя чем-то особенным, необыкновенным. Он признавал только двух человек: себя да князя Шадурского, не упуская случая вставлять повсюду свою любимую фразу: "мы с князем"; остальное же человечество втайне презирал и игнорировал, хотя и не осмеливался ещё, по положению своему, высказывать это въяве. "Только бы капиталишку сколотить, а там уж я вам покажу себя!" -злобствовал он порою.

И вдруг всё это здание, воздвигаемое им с таким примерным и долголетним терпением, с таким ловким тактом и осторожностью, рухнуло в одну минуту, от одного взмаха княжеской руки.

Прощайте, мечты о панибратстве с господами, о всеобщем уважении и заискивании, о благородной и образованной девице! - всё это растаяло яко воск от лица огня, и от прежнего Морденки, управляющего и поверенного князя Шадурского, тайного любовника самой княгини Шадурской, остался ничтожный мещанинишко, вольноотпущенный человек Морденко. Вся прислуга, вся дворня княжеская, которую он держал в струне, которая лебезила перед ним, стараясь всячески угодить, и трепетала от одного его взгляда, ибо он мог сделать с каждым из них всё, что ему угодно, стоило только шепнуть самому князю, - теперь эта самая дворня знать его не хочет, шапки перед ним не ломает, с наглостью смотрит в глаза, подсмеивается, не упускает случая сделать какую-нибудь дерзость, насолить чем ни попало - с той самой минуты, как пронюхала, что он более не управляющий. Каждая последняя собака норовила теперь хоть как-нибудь облаять его, хоть чем-нибудь насолить ему за прежнее долготерпение и поклоны. Вся дворня ненавидела втайне этого деспота: не могла забыть и простить ему того, что он - "свой брат-холоп" - так вознёсся над прежними своими сотоварищами. Да, много пережил Морденко в одни только сутки, с минуты роковой встречи! В волосах его с одной ночи появилось значительное количество седяков, лицо осунулось и похудело, и сам он весь осунулся, погнулся как-то. Ему неловко было поднять глаза, на людей взглянуть: боялся встретить ненависть и наглую насмешку.

В тот же день перебрался он на свою отдельную квартиру, в Среднюю Мещанскую улицу, где и поднесь проживает.

Он думал, что княгиня любит его. В прежнее ещё время, являясь к ней иногда с докладами (не более, как управляющий), умный и сметливый хохол понимал, в чём кроется суть настоящего дела: видя тоску одинокой, покинутой мужем женщины, замечая часто следы невысохших слёз на её глазах, он постиг, что у неё есть своё скрытое горе, причина которого кроется в ветреной невнимательности князя. Он понял, что эта женщина оскорблена, - оскорблена в своём чувстве, в своей молодости, в своей потребности жить и любить. Ему стало жалко её. Княгиня, проверяя отчёты, часто замечала остановившийся на ней сострадательно-симпатичный, грустный взгляд управляющего. Ей некому было высказаться, вылить своё горе, чтобы хоть сколько-нибудь облегчить душу. Жаловаться родным или приятельницам - княгиня была слишком горда и слишком самолюбива для этого. Однажды только намекнула она матери своей о холодности мужа.

- Ну, что же, мой друг, это пустяки! Кто из них не ветреничает? Они все такие, на это не надо обращать внимания... Старайся сама чем-нибудь развлечься и не думай об этом.

Таков был ответ её матери, после которого Татьяна Львовна закрыла для неё свою душу. Приятельницам своим, как мы говорили уже, она не решилась бы сказать из гордости и самолюбия. Раз как-то в её присутствии одна из великосветских приятельниц открылась в подобной же холодности своего супруга другой, общей их приятельнице, и именно баронессе Дункельт.

- Милая, ты слишком хороша собой, чтобы сокрушаться о такой глупости, отвечала баронесса. - Хорошенькой женщине стыдно даже и признаваться в этом: значит, она сама виновата, если не сумела удержать привязанности мужа. Смотри, как я, полегче на эти вещи: за тобой многие ухаживают в свете, выбирай и даже почаще переменяй своих друзей: право, будет недурно!

Татьяна Львовна, готовая уже было сочувственно протянуть руку оскорблённой приятельнице и сама рассказать ей своё такое же горе, прикусила язычок после практических слов баронессы Дункельт. Совету её, однако, она не последовала - по той причине, что о баронессе ходили весьма несомнительные слухи о том, как она ужинает по маскарадам, уезжает оттуда с посторонними мужчинами и даже посещает con amore* квартиры своих холостых друзей.

Княгиня, как известно уже читателю, слишком уважала носимое ею имя, и потому в результате этого разговора для неё осталась прежняя замкнутость, прежнее одинокое, безраздельное горе.

______________

* С любовью (фр.).

Однажды нравственное состояние её под гнётом этих мыслей и ощущений дошло до нервности почти истерической. Морденко явился со своими отчётами. В это утро она уже в третий раз замечала на себе его грустно-сочувственный взгляд.

Княгиня наконец вскинула на него свои пристальные глаза.

- Что вы на меня так смотрите, Морденко?

Управляющий вздрогнул, покраснел и смутился.

- Скажите же, зачем вы на меня так смотрите?..

- Извините, ваше сиятельство... я... я ничего... я...

- Вам жалко меня? - перебила она, взявши в обе свои ладони его мускулистую, красную руку.

Морденко опустил глаза. По этой жилистой руке пробегала нервная дрожь.

- Ну, скажите прямо, откровенно, вам жалко меня? - повторила она особенно мягко, и в голосе её дрогнули тщетно сдерживаемые слёзы. На глазах показались две крупные росинки.

- Да, жалко, ваше сиятельство, - с усилием пробормотал управляющий.

- Ах, жалейте меня!.. Меня никто не жалеет! - зарыдала она, бессознательно приникнув головою к своим рукам, которые всё ещё держали, не выпуская, пальцы Морденки. Эти пальцы увлажнились её истерическими слезами.

- Вы у нас такая молодая... такая хорошая, - говорил управляющий, почтительно стоя перед княгиней.

Ему в самом деле было очень жутко и жалко её в эту минуту.

- Хорошая я... Вы говорите: я хорошая, я молодая? - подняла она опять на него свои глаза. - За что ж меня не любят?.. За что же он оставил меня?

- Бог не без милости, ваше сиятельство... Вы всё-таки законная их супруга... не крушитесь! всё же к вам вернутся, полюбят...

- Кто полюбит?.. Он?.. Пускай полюбит, да я-то уж не полюблю его!

- Зачем так говорить, ваше сиятельство!

- Нет, уж будет!.. довольно с меня! Я много молчала и терпела, а теперь не стану!..

- Да ведь этим не обратите сердца-то их к себе.

- И обращать не хочу!.. Я полюблю, Морденко, да только не его! Слышите ли вы - не его!

И она опять зарыдала истерическими слезами.

Это был последний пароксизм, последняя вспышка её женского чувства к своему мужу. Он именно с этой минуты и мог бы вернуть к себе её любовь, которая ещё всецело принадлежала ему, всё бы могло быть прощено и позабыто этою женщиною, если бы только он обратился к ней. Но... князь Дмитрий Платонович и не домекнулся о той глухой борьбе, которая кипела в сердце его супруги. Она подождала, поглядела, - видит, что ничто не берёт, оскорбление ещё пуще засело в её душу - да со злости сама и отдалась Морденке, - единственному человеку, проявившему к ней участие...

Морденко думал, что она любит его. В голове хохла загвоздилась мысль, что отношения их могут продолжаться и после разрыва с князем. Этим он думал сначала мстить своему бывшему патрону и потому, перебравшись на новую квартиру, тотчас по городской почте уведомил княгиню о своём новом помещении. Татьяне Львовне это извещение послужило поводом только к разузнанию, где находится ребёнок. Князь Шадурский, оставя его на время у акушерки, думал съездить туда сам с приказанием отправить его в воспитательный дом. Он хотел только обождать несколько дней, чтобы опять не столкнуться как-нибудь с княжной Чечевинской. В это время к Морденке подоспели письмо и деньги княгини, вследствие чего он и предупредил князя, взял ребёнка и поместил его в другие частные руки. После этого уже всё было кончено между ним и княгиней. То маленькое чувство кровной аристократки к кровному плебею, которое затеплилось было в её душе, разом угасло после полученной им пощёчины. Быть может, оно бы могло ещё продолжаться и впредь, ибо она ждала, она надеялась, что её любовник ответит на оскорбление тем же самым её мужу.

Морденко вместо того струсил, согнулся - и с этой минуты она уже презирала его. Ей было стыдно перед собою за свою связь, за свое ошибочное мнение, будто он "достоин её". Вторая пощёчина князя сделала только то, что княгиня, остававшаяся верной супругой своему мужу до Морденки и немного было полюбившая самого Морденку, со злости вполне уже последовала теперь практическому совету баронессы Дункельт и стала дарить свою привязанность каждому, кто только мало-мальски имел честь понравиться ей. Этим она мстила своему мужу за всё, чем он был не прав перед ней. Таковою мы уже видим её в настоящее время - таковою и изображаем в нашем рассказе. Черты довольно непривлекательны; но прошу покорно каждого из вас безусловно обвинить единственно только женщину в её разврате, - женщину, которая во время своей ещё честной жизни видит добрый пример мужа, постоянно слышит добрые советы довольно лёгкого свойства, и эти советы дают ей все, начиная с родной матери и кончая приятельницами. Бросайте после этого в неё камень!

Окончательный разрыв с княгиней произвел на Морденку сильное впечатление. Это было для него первое и последнее разочарование. Он инстинктивно догадывался, что причиной разрыва должна непременно служить всё та же проклятая пощёчина. Злость его мучила, грызла, подступала к горлу и душила. Он заболел разлитием желчи. Сознавши раз, что всё старое кончено, что к прежнему нет уже возврата, а виной всему случившемуся - одна только прихоть, каприз скучающей барыни, которая вдобавок не имеет к нему,
"пострадавшему", ни малейшего чувства, - он возненавидел их всех до последней степени, на какую только способна душа человеческая. Паче всего вопияли мечты самолюбия о панибратстве с господами, о всеобщем почтении. С этими грёзами тяжелее всего было расстаться.

Тогда Морденко вздумал мстить.

Но как мстить? Что может сделать он, ничтожный мещанин, тёмный вольноотпущенный, раздавленный холоп, что может сделать он его сиятельству, князю Дмитрию Платоновичу Шадурскому? Убить его? - за это в Сибирь пойдёшь, плети примешь, да и что это за мщение убийством? Хлопс человека - и всё покончено мгновением! Нет, надо мстить так, чтобы он чувствовал, мучился, каялся, ненавидел бы, злился на тебя до бешенства - и всё-таки ничего бы с тобою поделать не мог. Надо, чтобы он почувствовал всё то, что я теперь чувствую - это вот будет месть, так уж месть! Не то что убийство!

Морденко думал-думал и наконец выдумал.

Через несколько времени в полицейских ведомостях появилось объявление, гласившее, что в Средней Мещанской, дом такого-то, в квартире № 24, ссужаются деньги под залог золотых, серебряных и иных вещей. Заклады принимаются с восьми часов утра до двенадцати ночи.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:14:25)

0

175

БЛАГОДЕТЕЛЬ РОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО

Этим объявлением Морденко вступил в новый фазис своей жизни, сопричтясь к многочисленному классу петербургских благодетелей рода человеческого.

Кто не знает этих благодетелей? Кому из петербуржцев хоть раз не приходилось иметь с ними дела? Не знаете их вы, баре, питающие себя у Дюссо и Мартена, содержащие Берт и Луиз; но не знаете потому, что у вас есть свои собственные, особые благодетели, благодеяния коих суть гораздо горче тех, что выпадают на долю люда мелкоплавающего. Впрочем, одно стоит другого. Все эти Бланы, Розенберги и Кохи - родные братья Беков, Карповичей, Алтуховых и прочих. Разница та, что первые ареной деятельности избрали почву элегантную, вторые - почву голода и холода, плача и скрежета зубного. Первые дают вам деньги под верное обеспечение на пять и даже на десять процентов в месяц, так что за тысячу рублей вы через год уплатите две тысячи двести и всё-таки будете благодарны Блану и Коху за его благодеяние.

Вторые - под залог вещи, стоящей пятьдесят рублей, дадут вам пятнадцать, много двадцать и возьмут непременно уже по десяти процентов в месяц. Для первых обеспечение бывает двоякого рода: либо это собственность, дом, земля, фамильные драгоценности; либо очень скверная, в высшей степени безнравственная, воровская проделка, состоящая в том, что корнета, занимающего деньги, заставляют, sine qua non*, подписываться на векселе ротмистром, несовершеннолетнего - совершеннолетним и т.п. Это по большей части делается с богатыми наследниками, после чего такой опрометчивый господчик совсем уже попадает в лапы ростовщика, который стращает его уголовной палатой, вопиет о подлоге, с наглостью изображает себя невинной, обманутой жертвой и тянет уже со своего клиента сумму, какая заблагорассудится. Бывали примеры, что за двадцать пять тысяч через три года отдавали сто, лишь бы выручить подложную подпись, которую заставляли их делать в нетрезвом виде благодаря ростовщичьему завтраку с обильными возлияниями.
______________

* Обязательно (фр.).

Обеспечение ростовщиков второй категории состоит исключительно из вещей. Доброму вору - всё впору: неси к нему платье, мех, бельё, золотую или серебряную вещицу - благодетель рода человеческого тотчас же примет не обинуясь, оценит вещь сам, по собственному благоусмотрению, и выдаст ничтожную сумму, часто с вычетом "законных" десяти процентов за месяц вперед. Тут долгих сроков не бывает: месяц, полтора, много три, и затем проститесь со своею вещицей навсегда, буде не выкупите в срок, определённый самим благодетелем. Разница между ростовщиками большой и малой руки та, что первые начинают дело с капиталом в двадцать пять тысяч, вторые - с тысячи, а иногда и того меньше. В результате через пять-шесть лет у первых оказывается уже капитал во сто, у вторых в десять тысяч. Уличного воришку, крадущего у вас из кармана платок или табакерку ради голода, вы считаете негодяем, подлежащим законному наказанию. Ростовщику - вы любезно протягиваете руку, любезно разговариваете с ним, считаете его в самом деле благодетелем рода человеческого и, сами давая ему связывать себя по рукам и ногам, как бы говорите: "Ограбь меня, батюшка, будь благодетелем, обери вконец!" - и благодетель, стоящий вне закона, обирает вас, да и сам не шутя считает себя добродетельным и нравственным человеком, ибо он помощь вам оказывает, богу молится, храм господень по праздникам посещает и душу свою питает назидательным чтением библии и книг высокого, духовно-нравственного содержания.

* * *

У Морденки было сколочено пятнадцать тысяч капиталу. Но, на первый раз, он начал дело только с тремя. Через год у него было до шести, ещё через год - до десяти. Легко составляется состояние ростовщика, но трудно дойти до такого состояния, и не всякий может, ибо для этого надо родиться. Морденко, может быть, и не был рождён с ростовщичьими наклонностями, но сделался самым злейшим из петербургских ростовщиков, квинтэссенцией этого благодеющего мира. Больше сухости и бессердечия, более эгоистической преданности своим интересам, в жертву которым приносилось всё, вряд ли можно бы было встретить. Ни малейшего человеческого движения, ни малейшего сострадания к своему должнику - один только расчёт, расчёт и расчёт.

Как же, однако, совершается с человеком такая резкая метаморфоза?

А вот как.

После появления в полицейской газете известного объявления о принятии в заклад различных вещей Морденко несколько успокоился. Цель его новой жизни была уже определена, верный план мести за пощёчину рассчитан как нельзя лучше. Время должно было привести его в исполнение.

Перед этой задачей своей жизни всё остальное попятилось назад на последнюю ступень, всё это принималось Морденкой потолику, поколику могло служить его главной цели, быть подходящим для его главного интереса. Как дрогнуло его сердце, когда у дверей квартиры его раздался первый звонок, возвестивший о первой вещи, принесенной ему в заклад! Он вышел в приёмную; там печально стояла красивая женщина, одетая очень бедно. Лицо её показалось даже как будто несколько знакомым ему. От всей фигуры её веяло скромным, благородным достоинством, по лицу же нетрудно было разгадать, что на душе её лежит какое-то большое горе.

- Вы публиковали, что принимаете вещи в заклад, - начала она, поклонясь Морденке.

- Так точно, сударыня, принимаем...

Она сняла с шеи золотую цепочку, на которой висел массивной работы золотой крестик, и подала её ростовщику. Морденко внимательно осмотрел пробу, принёс из другой комнаты маленькие весы, вроде аптекарских, и бросил вещь на одну чашку. Женщина не следила за всеми этими эволюциями: она сидела на стуле у окна, подпёрши ладонью подбородок, и неопределенно глядела во двор. Морденко мимоходом вскинул на неё несколько взоров. Лицо её всё более и более казалось ему знакомым; он старался припомнить, где и когда видел эту женщину.

- Я могу, сударыня, дать вам за эту вещь двадцать пять рублей, вежливо сказал он.

- Только двадцать пять?!. - изумилась она. - Помилуйте, за неё ломбард даст семьдесят пять: она заплачена двести.

- В ломбарде сегодня не принимают: приём будет послезавтра; а больше дать не могу.

На глазах её навернулись слёзы.

- Бога ради, - сказала она дрогнувшим голосом. - Бога ради, дайте мне больше... Это всё, что я имею... моя последняя вещь.

- Надо быть, фамильная? - заметил Морденко, взглянув исподлобья на женщину. Ему было жаль её. Он уже подумывал: "Не дать ли, в самом деле, больше? Вещь она - тово... стоящая".

- Это... благословение моего отца... - с трудом наконец решилась выговорить женщина. - Мне она очень дорога, не хотелось бы потерять её...

- Так вы лучше уж снесите её в ломбард: сохраннее будет, - посоветовал он.

- Но ведь вы же сами говорите, что сегодня нет приёму, а мне необходимо сегодня же... Бога ради, помогите мне!

Тот тон, которым сказаны были эти последние слова, сильно шевельнул душу Морденки: он понял, что эта женщина стоит на страшном рубеже, что не помоги он её нужде, её голоду - быть может, завтра же она махнёт рукою и пойдёт на улицу продавать самое себя, свою красоту, свою молодость. Сердце его сжалось... "Дам-ка я ей без залога денег", - мелькнуло в его голове. Он уже запустил было руку в свой боковой карман, как вдруг брови его судорожно сжались и энергическое лицо передёрнулось нервным движением. "А моя цель, а мщение? - встал перед ним роковой вопрос. - К чёрту сострадание! Этак ведь допусти себя с первого разу, так потом и пойдёт... Всех нищих ведь не наделишь копейкой!"

- Больше двадцати пяти рублей никак не могу, сударыня, - сухо поклонился он.

- Она не пропадёт у вас? - решительно спросила женщина.

- Это будет зависеть от вас, - ответил он с прежнею сухостью.

Та стояла в решительном раздумье.

- Ну, нечего делать!.. давайте двадцать пять.

Морденко вынул из ящика две записные книги. В одну внёс он число, месяц, год и сделал пометку: "№ 1", причём рука его нервно дрогнула. "Первый нумер! сколько-то их будет потом?.. Благослови, господи, начало!" -подумал он в эту минуту. Затем обозначил название вещи и сумму - 25 р.с.

- Пишите расписку, сударыня, - предложил он, подав другую книгу и обмакнув в чернила перо.

- Что же нужно писать? - спросила женщина.

- Я вам сейчас продиктую... Пишите: "Такого-то года, такого-то числа и месяца я, нижеподписавшаяся, заложила господину Морденке собственно мне принадлежащую золотую цепочку, с золотым крестом, за двадцать семь рублей пятьдесят копеек". Пишите прописью, сударыня, словами, а не цифрами.

- Как за двадцать семь? Ведь я... за двадцать пять?.. - в замешательстве спросила женщина.

- А законные проценты, как вы полагаете? - улыбнулся он. - Мне-то ведь жить чем-нибудь надобно?.. Без профиту нельзя-с.

Женщина поникла головой и опять опустила перо на бумагу.

- "За двадцать семь рублей пятьдесят копеек", - продолжал ростовщик своим казённым тоном. - Написали-с?

- Готово.

- Извольте продолжать, сударыня: "сроком на один месяц, по прошествии коего, буде не внесу в уплату вышеозначенной суммы, то лишаюсь всякого права на обратное получение оной вещи..."

- Но... как же это так?.. Помилуйте! - изумлённо вскинула она на него голову.

- "...то лишаюсь всякого права на обратное получение оной вещи", докторально-методическим и сухим тоном повторил Морденко.

Женщина вздохнула и написала требуемое.

- Далее-с... "и обязуюсь нигде не искать судом на такие действия господина Морденки, признавая их, с своей стороны, совершенно правильными". Теперь выставьте, сударыня, внизу, в сторонке-с, год, число и час. Который час у нас теперь? - добавил он, взглянув на карманные часы. - Без семнадцати минут одиннадцать. Итак, напишите-с: "десять часов и сорок три минуты пополуночи".

- Это для чего же? - спросила женщина.

- Для того-с, что как ежели через месяц явитесь в означенный срок с уплатой, то и вещицу свою получите, - объяснил ростовщик и подал своей клиентке несколько ассигнаций и несколько мелочи, присовокупив: Перечтите-с!

- Вы ошиблись, - сказала та, пересчитав вручённую ей сумму.

- Никак нет-с, сударыня, я не могу ошибиться, - улыбнулся он, с несокрушимым сознанием полной своей непогрешимости.

- Но тут только двадцать два с полтиной?!

- Так точно-с: двадцать два с полтиной. Проценты за месяц вычтены вперед.

- Но ведь в расписке уже написаны проценты?

- То само собою, а это для верности, на тот конец, ежели вы не выкупите вещь - так за что же пропадать моему законному? Согласитесь сами!..

Женщина горько улыбнулась, Морденко ответил тоже улыбкой, только самого ростовщически-любезного свойства.

- Теперь не угодно ли вам подписать своё имя, фамилию и звание, предложил он.

Женщина, очевидно, пришла в большое затруднение. Она колебалась. Морденко опять подал ей обмокнутое перо.

- Зачем же это? - нерешительно спросила она.

- Помилуйте-с, как же это "зачем"? Ведь это документ... без того силы не имеет.

Женщина взяла перо, и Морденко стал следить за её рукою. "Княжна Анна Чечевинская", - прочёл он и отшатнулся. Теперь уже он вспомнил, почему её лицо показалось ему знакомым, и на губах его мелькнула злорадная улыбка. Морденко видел её раза два у Шадурских и знал от Татьяны Львовны об отношениях Анны к своему патрону. "А!.. барская кровь!.. - подумал он с нервическою дрожью. - Это неспроста... Сам бог помогает моей цели... Начало доброе!" И он в волнении стал ходить по комнате, не заметив даже, как княжна молча ему поклонилась и вышла за двери. Морденко был мнителен и суеверен. В этой случайности он видел доброе предзнаменование, нечто таинственное, мистическое, и с этой минуты уже твёрдо дал себе клятву - до конца преследовать свои цели. Прошёл месяц, княжна не явилась за выкупом, и цепочка навсегда осталась у Морденки, который хранил её, как первый памятник своей индустрии, как начало задуманной мести. Да, ему трудно было только начало, трудно было задавить только первый человеческий порыв своего сердца, а потом уж стало всё легче и легче, так что через год, когда много уже довелось ему видеть в своей квартире и скорби, и нужды, и горя, и слёз человеческих, сердце его было уже сухо и глухо, и сам он весь зачерствел, превратясь в какую-то ходячую железную машину, в автомата, выдающего деньги и принимающего заклады.

Теперь уже ни один стон человеческий не в состоянии был дойти до его сердца, ни одна горькая слеза не могла прожечь чёрствую кору, под которой гнездилась только одна мысль, одно лихорадочное желание отомстить его сиятельству князю Шадурскому.

Привычка - дело великое! Но паче всего и легче всего можно привыкнуть к человеческому горю и страданию. В подобной школе человек, скорее всего, становится закоренелым циником. Так привык и Морденко к сценам, почти каждодневно повторявшимся у него в квартире.

Сына своего тотчас же по взятии от акушерки поместил он к майору Спице. Отсюда его знакомство с Петром Кузьмичом, который, имея свою специальную отрасль промышленности, дававшую ему кое-какой доходец, не приходил с Морденкой в столкновение по части ссуд и закладов, а потому оба сии мужа и состояли в благоприятельских отношениях. Они иногда навещали друг друга, но Морденко чаще захаживал к майору под предлогом взглянуть на сына, а в сущности затем, чтобы даром напиться чужого чаю. К сыну он был совсем равнодушен, даже втайне находил, что лучше бы было, если б мальчик поскорее протянул ноги; тогда, по крайней мере, за воспитание не платить бы, и сумму, данную на этот конец княгиней, отчислить навеки к своему капиталу. Но мальчик жил, и - волей-неволей - приходилось его одевать, обувать и платить за ученье. В отношении этого ребёнка в сердце отца существовала какая-то странная двойственность: иногда пробивалась в нём теплота родительского чувства, голос крови, иногда же беспричинно переносил он на него свою ненависть к "барыне-матери", которая всё-таки родила этого ребёнка на свет, всё-таки он сыном ей приходился. Из этого источника и истекала его постоянная холодность.

Время шло - дни за днями, годы за годами - капитал ростовщика накоплялся и принёс уже плоды сторицею против своей первоначальной стоимости, а вместе с тем накоплялась и ненависть. Это уже было единственное живое существо, наполнившее собою, если можно так выразиться, весь организм старика. Вне этого чувства и вне задуманного плана для него ничего не существовало. Капитал его возрос уже до двухсот тысяч, а он, еженедельно сводя свои счёты, всё ещё бормотал своими старческими губами: "Мало... мало... мало..." и всё ещё считал недостаточным для осуществления своей цели...

Это постоянное преследование одной и той же мысли перешло у него наконец в род помешательства. Он никому никогда не высказывался в ней - и тем-то, стало быть, сильнее и глубже развивалась его idee fixe. Под влиянием её он состарился преждевременно, погнулся, высох как мумия, пожелтел как пергамент. По временам на него находил страх смерти, и он мучился, терзался и до исступления молился богу, чтобы не послал ему смерти преждевременной, ранее окончания задуманной цели. Страшно бы было взглянуть тогда на эти сверкающие глаза и шевелящиеся губы посреди почти мертвенно неподвижного лица полоумного старичишки. Думая, что денег всё ещё мало и мало, он стал отказывать себе во всём, даже в необходимом - в пище, в одежде, в тепле, и под конец сделался отчаянным скрягой, даже начал ходить по вечерам за христорадною милостынею, мечтая этими скудными грошами пополнить свой капитал.

В Петербурге есть несколько особого рода магазинчиков, приютившихся большею частию по подвальным этажам на улицу. В маленьких окнах этих магазинчиков вы можете увидеть и хорошую картину, писанную масляными красками, и оружие в дорогой оправе, бронзу и хрусталь с севрским фарфором, женскую шляпу и мужской пиджак. Тут же лежит черешневый чубук рядом с отделанным в кружева зонтиком и биноклем, разбросаны всевозможные безделушки, вроде яшмовых пресс-папье, костяных точёных шахмат, малахитовых подсвечников и тому подобных вещей комфортабельного домашнего обихода.

Войдите внутрь магазинчика (дверь обыкновенно с пронзительным колокольчиком), и вы увидите куски материй, лампы, статуэтки, блонды и кружева, меха и книги, женские платья, несколько стенных и столовых часов, мебель и даже цветы. Вы бы наверное не поняли, что это за сброд продаётся тут, если б не вывеска над входом. А вывеска эта обыкновенно гласит, что "здесь покупают, перепродают и берут на комиссию различные вещи", а иногда она ограничивается весьма остроумным и лаконическим: "Продайте и купите". В эти-то магазинчики преимущественно сбывают ростовщики остающиеся у них за невыкупом вещи, которые иногда сбываются ими и в другие руки - ювелирам, портным, меховщикам и тому подобным ремесленникам. Продаётся вещь всегда за цену вдвое или втрое больше той суммы, какая была отпущена под её залог, и всё-таки покупатель остаётся в барышах очень хороших.

Морденко все свои вещи точно так же сбывал в одну из подобных лавчонок, с хозяином которой вёл дела уже в течение многих лет, и оба были как нельзя более довольны друг другом, ибо, при взаимной помощи, сильно приумножили капиталы свои.

Пятнадцать лет спустя после начала ростовщической деятельности в руках Морденки появилось несколько значительных векселей князя Шадурского. Долгие годы слишком роскошной жизни понизили кредит князя Дмитрия Платоновича. Многие заимодавцы его с некоторого времени стали весьма призадумываться в возможности получения с него всей суммы сполна со следуемыми процентами. Морденко, не перестававший исподволь наблюдать за ходом денежных дел и обстоятельств своего ex-патрона, ловко воспользовался минутой раздумья этих заимодавцев и понемножку стал скупать у них, по выгодной для себя цене, векселя князя. Дмитрий Платонович, узнав об этом, очень обеспокоился и послал к Морденке своего поверенного - проведать, с какою целью делается им эта скупка и что он намерен предпринять. Морденко, во всяком случае ожидавший со стороны князя подобных вопросов, принял на себя умильно-огорчённый вид и с чувством видимого чистосердечия просил передать своему "благодетелю", что он не забыл, сколь много был взыскан, во время оно, княжескими милостями, благодаря которым имеет теперь некоторый капиталец; но что в жизни его было "некоторое обстоятельство", вследствие которого он сознаёт, что бесконечно виноват перед своим благодетелем и, чувствуя угрызения совести и искреннее раскаяние, желает хоть сколько-нибудь загладить свою прошлую вину.

- Скажите его сиятельству, пусть они не изволят беспокоиться, - говорил он поверенному. - Я взысканиями своими тревожить их не стану, а скупил бумажки эти по той собственно причине, как проведал я, что недоброжелатели их сиятельства хотели было потеснить моего благодетеля, - так пускай же лучше находятся бумажки эти в моих руках, чем причинят огорчение князю. Я с ними делать ничего не хочу.

Прошло более двух лет. Морденко, действительно, ничего не предпринимал против князя: он был спокоен, потому что векселя перед отходом в его руки уже протестовались прежними заимодавцами, стало быть, для него имелось впереди ещё десять лет полного спокойствия. Не тревожился также и Шадурский, увидевший из двухлетнего бездействия своего бывшего управляющего подтверждение слов, сказанных им поверенному.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:14:49)

0

176

ИВАН ВЕРЕСОВ

Доводилось ли вам когда-нибудь наблюдать характеры людей, с детства потерявших отца и мать, выросших на чужих руках, в чужих людях, лишённых материнской ласки, заботы и влияния? В таких характерах, сообразно личному темпераменту, господствуют две резкие противоположности.

Сангвиник как-то спартански закаляется в этой суровой житейской школе. В нём развиваются сильный, стойкий, энергический характер, железная, непреклонная воля.

К людям у него какое-то инстинктивное недоверие, иногда и некоторая мизантропия даже; он ни в чём на них не полагается, потому что верит только в себя и в свои силы. Он не согнётся ни пред какой грозою, и без протекций, без поддержки пробивает себе дорогу в жизни своим умом, своими боками. Такие люди - по преимуществу вечные борцы нашей жизни; им ничто не даётся даром: каждый шаг, каждый глоток свободного воздуха они должны отстаивать и брать себе с бою, должны завоёвывать себе право жить. Из них, при счастливом направлении, часто выходят государственные мужи, полководцы, законодатели; ими же, при направлении неблагоприятном, укомплектовываются сибирские рудники и каторжные арестантские роты.

Лимфатик представляет явление совершенно противоположное. Мне сдаётся, что именно про него-то и была сложена пословица: "На бедного Макара все шишки валятся". Это - человек приниженный, робкий, забитый, никогда не смеющий гордо поднять свою голову, смело возвысить свой голос. Его удел - вечно терпеть, вечно томиться своим одиночеством и пассивно выносить суровые тычки людей и житейских обстоятельств. Всё, что может выйти из него для жизни, - это честный труженик, который тихо и незаметно сойдёт в могилу среди своих кропотливых и часто неблагодарных занятий. В нём, точно так же как и в первом, с младенчества засело недоверие к людям, даже боязнь людей, но сердце его всегда остаётся мягким, добрым, сострадательным. Первый для достижения своей цели не задумается свалить десятки, сотни людей, чем-либо замедляющих его ход. Второй - даже мухи никогда не обидит. Он никогда и ни с чем не борется, как баран на заклание, подставляет свою безответную голову; протест его слаб, сокрыт в глубине его души и разве тем только иногда проявляется, что бедняга либо запьёт себе мёртвую, либо руки на себя наложит, но... никогда никому не выскажется. Сердце его часто полно любовью, хочется кому-нибудь протянуть свои братские объятия, и случается, что во всю его неприглядную жизнь никто не откликнется на эту любовь - так весь век и пройдёт в тщетных исканиях. Это наши тихие, смирные обыденные люди, разыгрывающие в жизни плачевную роль библейского козла отпущения.

К этой последней категории принадлежит сын Морденки и княгини Шадурской - Иван Вересов.

Вскормлен он был у майора Спицы на соске да на коровьем молоке и, как известно уже читателю, с самой минуты своего рождения на свет лишён материнской ласки и заботы. У майора имелись свои собственные дети, так что майорше и со своими-то пострелятами по горло было возни, а маленькому приёмышу, по обыкновению, доставались первая колотушка и последний кусок. Ходил он, кое-чем прикрытый от влияния стихий, вечно в обносках: старая рубашонка и старые башмачонки его сверстников для него сходили за новые, да и за то ещё воспитательскую руку в благодарность целовать заставляли. Бывало, майорские пострелята нашумят, нашалят, разобьют что-нибудь - а первому всё же Ваньке достаётся. Когда же подросли все они настолько, что мало-мальски смыслить стали, так и сами начали то щипком, то тычком ублажать своего сотоварища. Ребёнок вечно чувствовал своё одиночество и с этих уже пор приучался видеть людскую неправду.

От отца тоже не видал ласки, потому - если тот и придёт к майору проведать своего сынишку и внести следуемую за воспитание сумму, так первым вопросом у него было: "Не шалит ли, пострелёнок? а буде шалить, так драть его, каналью, розгачами да дыхание слушать: жив - дери его снова!" Во всём этом было очень мало утешительного - недоставало родной души, привязаться сердцем не к кому.

Раз как-то вздумал он приласкаться к отцу - тот поглядел с суровым удивлением: черты ребенка живо напоминали черты матери, - Морденку зло разобрало.

- Это что за нежности! С чего это? притворяться, поди-ка, вздумал? Врёшь, меня не надуешь! Садись-ка лучше за букварь! - проворчал он - и ребенок с этой минуты боялся уже подходить к нему.

Другой раз, возвращаясь домой, застал он его на дворе в слезах: остальные ребятишки дразнили своего сотоварища.

- Чего нюни распустил? - остановился Морденко.

Мальчик отнекивался.

- Ну, отвечай, не скрывайся!

Оказалось, что они его побили.

- А! побили? А ты не дерись, веди себя скромненько, не задирничай! Вот пойдём-ка к Петру Кузьмичу, пускай он тебя взъерепенит по-военному, для острастки, да и своих пострелят тоже, чтоб не дрались!

Но пострелятам ничего не досталось, а Ванюшку по уходе родителя точно взъерепенили на все четыре корки, потому - жаловаться не смей.

Другого бы всё это ожесточало, а забитого Вересова только пуще запугивало да, как улитку, заставляло ещё сильнее замыкаться в свою тесную раковинку.

Очень рано, между прочим, стал занимать его вопрос: почему это у других детей есть матери, а у него нет? отчего это нет? где она находится? зачем про неё никто никогда не упоминает? Однажды как-то он решился спросить об этом отца, в одну из редких минут его ласковости.

Отец тотчас же нахмурился и отвечал:

- У тебя не было матери.

- Как же это не было?.. У других есть ведь.

- То - другие, а то - ты!.. У тебя не было, и молчи, значит.

- Она умерла? - решился мальчик ещё на один вопрос.

Морденко задумался, помолчал с минуту и отрывисто ответил:

- Умерла.

- Как же она умерла?.. отчего умерла?

- Молчать! - закричал он, стукнув кулаком по столу так, что мальчик, весь дрожа, в испуге отскочил от него на несколько шагов - и с тех пор расспросы о матери более уже не возобновлялись.

Однажды старик пришёл к майору в особенно приятном расположении духа.

- Ну, Ваня, поди сюда! - обратился он к сыну. - Тебе теперь пошёл десятый год, грамоте ты знаешь, каракули тоже строчишь кой-как - пора, брат, в науку. Отец вот за тебя ходи тут да клянчай, да кланяйся у начальства в прихожих, чтобы сынка на казённый счёт приняли, а сынок, пожалуй, и не чувствует... А всё зачем? - чтоб из тебя человек вышел, а не болваном бы вырос. Учись же, каналья, а станешь лениться - три шкуры спущу, заморю под лозанами!.. Ступай одевайся!

И, наградив сына родительским благословением, он тотчас же отвёл его "в казну", где и сдал на попечение дежурного чиновника.

Этою "казною" было училище театральной дирекции.

Для Вересова началась новая эпоха, новая жизнь, несколько лучшая в материальном отношении, но в сущности столько же неприглядная, как и прежде. Одели его в синюю курточку и повели пробовать голос; голосу не оказалось никакого, слуху тоже; вместо скрипичного ut Ваня издал звук, напоминавший скрип несмазанной двери; учитель выругался, класс откликнулся хохотом - и сконфуженного Ваню послали вон из учебной комнаты, с замечанием, что в хоры он совершенно негоден. Те же результаты были и в музыке, и
в танцах. Наука батманов и всевозможных па оказалась решительно неприменимой к большому и вдобавок сильно застенчивому мальчику, который от нетерпеливых криков француза-учителя и смеха товарищей терялся уже окончательно, делаясь действительно смешным и жалким. Оставалась последняя надежда - на искусство драматическое. Спустя уже года четыре по вступлении в школу ему предстояло в первый раз выйти на подмостки домашнего школьного театра.

Готовил роль добросовестно, надеялся отличиться, и - провалился. Как вышел на сцену да увидел блестящие первые ряды, как услышал в последних рядах сдержанное хихиканье товарищей - так до того оробел и потерялся, что, смешавшись на первом же слове, стал истуканом и уже не произнёс больше ни одного звука.

Занавес тотчас же было велено опустить, учителю сделан строгий выговор, а Вересов отправлен в карцер для исправления. Насмешки удесятерились с этой злосчастной минуты и не прекращались до самого выпуска из заведения.

Это полное фиаско так подействовало на мальчика, что он заболел. Отец, дня через два придя в дирекцию узнать, каков был дебют, нашёл сына в лазарете и страшно озлился.

- Ишь ты, барская кровь! неженка какой! - ворчал он, стоя перед его постелью. - Болеть умеешь, а трудиться нет!

Вересов ничего не отвечал ему на эти укоры и лежал, с головой укутавшись в байку. Отец постоял, плюнул и ушёл; а между тем в голове сына гвоздём засели его слова - "барская кровь". Вспомнил он, что в детстве ещё Морденко под сердитую минуту презрительно обзывал его иногда "барчонком" - и в душе мальчика тревожно возник прежний вопрос: кто же, наконец, была его мать, и отчего ему не говорят про неё? Почему фамилия отца - Морденко, а его - Вересов? И уж отец ли он ему?

Чем дальше вдумывался он во все эти вопросы, тем более терялся; по одним соображениям казалось, что Морденко точно его родной отец, даже некоторое фамильное сходство убеждало в этом; по другим - Вересов склонен был думать, что он не сын ему, что тут кроется какая-то тайна, загадка, которую тщетно силился он разгадать. Но ничего не узнал он ни до выхода, ни после выхода своего.

Выпустили его из школы, как неспособного, "на выход", то есть на бессловесные амплуа народа и гостей, и назначили четырнадцать с полтиной в месяц жалованья. На эту сумму надлежало ему жить; нанимать комнату, кормиться и "прилично одеваться".

Отец ни одной копейкой не помог ему при выпуске и жить к себе тоже не принял, так что Вересов первое время должен был ходить ночевать всё в ту же театральную школу. Старый скряга ограничился одним только родительским наставлением, что "ты, мол, теперь взрослый человек, получаешь казённое жалованье, стало быть, приучайся жить аккуратнее и не ропщи. Уж если старшие положили тебе такое жалованье, значит, и с ним жить можно: я, мол, в твои лета и того не имел. Ступай себе с богом, а от меня помощи не проси: я баловству не потворщик".

И стал себе Вересов с тех пор перебиваться из кулька в рогожу.

Был у него один только талант - рисовать и лепить, - и он отдался ему с жаром, не пропускал ни одного класса в рисовальной школе, а у себя дома почти всё время проводил над куском глины или за картоном. В этом искусстве видел он для себя единственный честный кусок хлеба, единственный исход из своего грустного положения. А положение в самом деле было донельзя грустное. Чтобы хоть как-нибудь хватало денег дотянуть до конца месяца, расплатиться с лавочником и квартирною хозяйкой, он принужден был работать на уличных продавцов гипсовых статуэток. Но знаете ли вы, как ничтожно оплачивается этот труд? Есть в Петербурге несколько антрепренеров, из немцев и из наших православных, которые ведут торговлю гипсовыми вещицами. Всякий из них имеет двух-трёх несчастных, закабалённых художников, да кроме того держит ещё нескольких ходебщиков, которые, шатаясь по городу, обязаны сбывать его товар покупателям. Каждая Венера или Нимфа, проданная за целковый, наверное была приобретена антрепренером за десять, много за пятнадцать копеек серебром. Мелкие же вещицы оплачиваются тремя, а иногда и одной копейкой. Но, несмотря на столь скудную плату, места у антрепренёров постоянно заняты охочими работниками, так что приходится ещё добиваться постоянных заказов, и к каждому антрепренёру обыкновенно похаживают два-три голодных бедняка, в ожидании милостивого позволения брать постоянную помесячную работу, которая, в общей сложности, приносит труженику пять-шесть рублишек в месяц. Из-за этих-то вот пяти-шести рублишек и бился Иван Вересов.

В последнее время ему особенно круто пришлось. Жалованье в дирекции забрано вперёд; антрепренёр требует вылепки каких-нибудь новых фигурок, потому что старые Венеры да Купидоны уже надоели; буде не выдумает новых, то совсем перестанет пользоваться заказами. Хозяйка тоже требует за квартиру, не топит печку и грозит выгнать, если не принесёт хоть сколько-нибудь деньжишек. Вересов уже вторые сутки не обедал; его начинала бить лихорадка. Боязнь заболеть и через то окончательно лишиться заказов у антрепренёра побудила его обратиться к одному товарищу по рисовальной школе. Товарищ, на беду, сам сидел без гроша, но, к счастью, пользовался обедом в кредит. Вересов, утолив кое-как свой двухсуточный голод, нашёл у товарища целый портфель фотографических снимков с замечательнейших статуй европейских музеев. Издание было изящное и стоило порядочных денег, а к товарищу попало по случаю очень дёшево. Разглядывая фотографии, Вересов схватился за возможность вылепить по ним новые группы, и, вместе с этою счастливою мыслью, представилась ему перспектива получения денег и новых заказов от антрепренёра. Он выпросил себе у товарища на время, для работы, его дорогое издание и, уже совсем почти успокоенный, пошёл было к себе домой, как вдруг вспомнил угрозу хозяйки выгнать его с квартиры и повернулся в обратную сторону.

"Без денег нечего и думать возвращаться. А хорошо бы теперь прямо засесть за работу - да как работать в холодной комнате и без свечи?" Размышляя таким образом, пошёл к своему антрепренёру - но не застал его дома; значит, и эта надежда лопнула. Оставалось последнее и уже самое крайнее средство - попросить у отца.

Вересов долго не решался; но ведь не бродить же целую ночь по улицам в одном холодном пальтишке, и - нечего делать - он направился к Средней Мещанской.

Встреча его с Морденкой у ворот грязно-жёлтого дома уже известна читателю.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:15:17)

0

177

ЧАЮЩИЕ ДВИЖЕНИЯ ВОДЫ

Едва успел старик налить себе стакан настою из целебных, пользительных трав, как в прихожей раздался стук в наружную дверь.

- Алчущие и жаждущие, - заметил он не без довольной улыбки.

Вошла бедно одетая женщина с лицом, истощённым заботою и нуждою.

- Чем могу служить? - произнёс Морденко свою обычную в этих случаях фразу.

- Пришла вещь свою выкупить.

Лицо ростовщика приняло угрюмый оттенок: он очень не жаловал выкупов.

- Фамилия? - отрывисто спросил Морденко.

- Иванова.

- Что заложено?

- Кольцо обручальное.

- Это, матушка, не ответ. Мне надо знать, какое: золотое или серебряное? У меня ведь не одна ваша вещь хранится, - внушительно выговаривал он.

- Золотое, - сообщила женщина.

- Когда было заложено?

- Месяц назад.

- Ровно месяц?.. Стало быть, сегодня срок... Хорошо, поглядим, поищем, - говорил он, вынув из ящика большую конторскую книгу и отыскивая в ней нужную ему запись; женщина с спокойным равнодушием следила за его указательным пальцем.

- Что ж вы, матушка, понапрасну меня беспокоите? - с неудовольствием поднял он на неё свои совиные очки.

Женщина чутко встрепенулась.

- Срок вашему закладу давно уже прошёл, а вы требуете, сами не зная чего!

- Как прошёл?! да ведь ровно же месяц?! - тревожно изумилась та.

- Гм... месяц... Извольте взглянуть! - Он подал ей другую книгу, по величине и виду совершенно равную первой. - Это ваша расписка? ваша рука?

- Моя... Что ж из этого?

- Месяц истёк вчера... прошли уже целые сутки... Стало быть, вы изволили просрочить и, по закону, лишаетесь своей вещи! - С этими словами он запер книги в свой ящик и сухо поклонился выкупщице.

- Господи!.. Да неужели же вы за такую малость захотите отнять у меня вещь? - тихо проговорила она.

- Я не виноват, сударыня, я не виноват... Сами на себя пеняйте - зачем просрочили... Я люблю аккуратность и точность; двух минут против срока не потерплю; а делай-ка я поблажки, так самому с рукой ходить придётся... Не могу, матушка, извините!

- Так неужели ж ему пропадать за два целковых?

Морденко пожал плечами.

- Я вам сделал одолжение, - возразил он, - я вам оказал доверие, а вы доверия моего не оправдали... сами просрочили, да сами на меня и плачетесь. Это, матушка, нехорошо-с! Эдак я от вас в другой раз, пожалуй, и не приму закладу.

- Да уж мне и закладывать больше нечего - последнее снесла, - проговорила женщина с глубоким вздохом и какою-то подавленной, горькой иронией.

- Это уж ваше дело, матушка, ваше дело; вам уж про то и ведать.

- Да ведь это - обручальное... это ведь навек человеку! - приступила она к нему с мольбою.

- Для меня это всё единственно, матушка, всё единственно, - возражал Морденко. - Я уж тут ничего больше не могу для вас сделать и прошу вас: оставьте меня, пожалуйста!.. Я человек хворый, а вы меня раздражаете... Уйдите лучше, матушка, уйдите!..

Женщина с минуту ещё молча стояла на своем месте. По щекам её катились обильные крупные слёзы; она тихо повернулась и тихо ушла из квартиры Морденки.

Вся эта сцена произвела на Вересова томительно-тяжёлое впечатление. Сердце его болезненно сжалось и защемило. Он на себе самом чувствовал печальное положение ушедшей женщины.

- Вот и делай людям добро! вот и одолжай их! - расхаживал Морденко по комнате. - Сами же нечестно с тобою поступят, а потом мытарем да лихоимцем, процентщиком обзывают!.. Мытарь... А мытарь-то господу богу угоден был - вот оно что!..

Не успел он ещё кончить своего монолога, как в прихожей раздался стук в двери.

- Эк их нелёгкая там разносила!.. Что ни говорят, а все к мытарю... все к мытарю ползут!.. Ох, люди, люди - фарисеи вы!..

В комнату робко вошёл мужчина и, отвесив почтительный поклон, остановился у дверей. Морденко, вглядываясь, поднял на него свой фонарь - и луч света упал на рыжую физиономию пришедшего, осветив особенно его глаза, которые как-то озабоченно бегали в разные стороны, словно бы искали чего. Наружность нового гостя и преимущественно его странные глаза показались старику подозрительными.

- Что надо? - весьма нелюбезно возвысил он голос, запахивая на груди порыжелую мантилью.

- К вашей милости, - несмело и тихо заговорил рыжий, что - на опытный глаз - не совсем-то согласовалось с его внушительною фигурою. - Явите божеское одолжение, не дайте помереть с голоду...

- Я, брат, подаяний не творю: не из чего. Ступай себе с богом - бог подаст! - перебил Морденко, замахав рукою.

- Я не за подаянием, - поспешил объясниться пришедший, - я собственно по той причине, что не откажите принять в заклад... вещь принёс... с себя заложить хочу.

- Какая-такая вещь там? - приподнялся Морденко, опёршись об стол кулаками. Пришедший скинул своё кургузое пальто и стал расстёгивать жилетку.

- Вот её самую заложить хочу.

- Жилетку-то?.. Нет, брат, не принимаю! - решительно отказался Морденко.

- Что ж так, ваша милость? За что эдакая напасть на бедного человека? - взмолился рыжий. - Ведь вы же платье всякое берёте. За что же-с мне-то отказ?

- Не то что платье, милый человек, а и пуговицу медную, гвоздик железный приму, - внушительно пояснил ему старик, - принеси ты мне костяшку от порток - и на ту отказу не будет: положенную цену дам, потому и пуговка, и костяшка в своих деньгах ходит; а ты не в пору пришёл - я не в пору не приму! Вот тебе и сказ!

- Будьте благодетелем! Ребятишки малые не емши сидят! Не откажите! - жалобно умолял рыжий со слезами в голосе.

- Чего тут, друг любезный, "не откажите!" - уж отказал; стало быть, и просить нечего! Ступай себе с богом! - порешил Морденко, - и рыжий удалился.

По уходе его старик ещё тревожнее зашлёпал своими туфлями из угла в угол; физиономия просителя шибко казалась ему подозрительною, недоброю, так что он только ради этого обстоятельства и отказал его просьбе; а с другой стороны, известная уже скаредность и жадность напевали другую песню: "Эх, брат, напрасно отказал!.. жилетка всё ж таки вещь; за неё дашь грош, а возьмёшь гривну!" И вследствие всех этих соображений старик был теперь недоволен и жизнью, и людьми, и собою.

Вересову стало больно и тяжело оставаться с ним дольше. После двух виденных им сцен он решился уже не заикаться старику ни о своей нужде, ни о своей просьбе. "Будь что будет; пойду и так к хозяйке!", - решил он и минуту спустя по уходе рыжего распростился с Морденкой.

Спускаясь по тёмной лестнице, он наткнулся в самом низу на какое-то живое существо и, вглядясь несколько пристальнее, различил, что кто-то сидит на нижней ступеньке, подперев руками свою голову. По голосу, которым этот кто-то отозвался на оклик, Вересов узнал в нём рыжего.

- Что вы здесь делаете? Зачем вы сидите здесь? - с участием спросил его молодой человек.

- Да идти некуды, - ответил рыжий голосом, полным отчаянного горя. - Домой не пойду... неохота глядеть, как дети помирать станут...

Вересову как-то стыдно стало в эту минуту, что он сын Морденки: он жалел и презирал его в одно и то же время.

- Спасите, выручите меня! - обратился к нему рыжий. - Ведь вы сынок ихний, вас они послушают... мне хоть сколько-нибудь бы денег... Ей-богу, в канаву, в прорубь кинусь!..

- Пойдёмте! - решительно сказал ему Вересов, в минуту обдумавший что-то. - Пойдёмте... Мне самому дозарезу нужны деньги, авось успеем, тогда поделимся с вами.

Морденко сильно озадачился и даже струсил от этого неожиданного возвращения сына вместе с подозрительным рыжим.

- Папенька, дайте ему денег под жилетку, - начал Вересов в сильном волнении. - Побойтесь бога: у человека дети помирают!.. Если вам мало жилетки, так вот - альбом с фотографиями! он стоит рублей пятьдесят... Примите его в залог и дайте нам сколько-нибудь... я сам теперь в страшной крайности - на квартиру показаться не смею.

Старик молча развернул альбом, пересмотрел на свет жилетку и подал сыну записную книгу, проговорив:

- Для порядку пиши расписку: "Мы, нижеподписавшиеся", и далее...

Выйдя в другую комнату, он стал оттуда диктовать продолжение. Возврат сына и его слова до того поразили старика, что он не нашёл причины к отказу, да притом и заклады оказались хорошими, особенно альбом фотографий, так что Морденко спешил только поскорее разделаться со своими посетителями и потому, без дальних разговоров, отправился в смежную горницу - доставать деньги.

Пока молодой человек сидел, погружённый в писание расписки, рыжий напрягал всё своё зрение, чтобы следить за стариком, который, продолжая диктовать, чиркнул спичку и зажёг огарок. Смежная комната осветилась. Рыжий переместился на такой пункт, с которого ему удобнее было обозревать комнату и следить за движениями старика. Сквозь притворённую дверь он заметил два болта, замки и печати на дверях, ведущих в заднюю горницу, и видел, как Морденко снял с себя толстый кожаный пояс, носимый им на теле под сорочкой, и стал рыться в этом потайном чемоданчике. По известному всем шелесту рыжий догадался, что в чемоданчике мирно покоились ассигнации.

- За жилетку полтинник, да за альбом два рубля, итого три рубля; а расписку пиши в три рубля тридцать, - сказал Морденко, войдя через минуту в комнату с зелёненькой бумажкой в руках.

Сначала расписался Вересов, а за ним приложил свою руку и рыжий.

"Виленский мещанин Осип Гречка", - гласила подпись рыжего.

- Выкупать будете вместе, что ли? - спросил Морденко, отдавая деньги.

- Я выкуплю всё, - вызвался Вересов, - а жилетку вы им потом возвратите.

Через минуту дворник выпустил их в калитку и видел, как они вместе спустились в мелочную лавочку, помещавшуюся в том же самом доме, толкуя о том, что надо разменять деньги и разделиться поровну.

В лавочке спросили они себе по фунту ситника с колбасой, тут же на месте и закусили им, и, поделив между собою сдачу, очень дружелюбно простились друг с другом.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:15:50)

0

178

ИДИЛЛИЧЕСКИЕ СТРАНЫ ПЕТЕРБУРГА

Петербург имеет свои идиллические страны; целый квартал этого холодного, промышленного, официального города взялся с давних времён разыгрывать роль петербургской Аркадии и не без успеха фигурирует в своём амплуа, убеждая всех и каждого, что петербургская жизнь в одном укромном уголке имеет-таки буколическую сторону.

Страна эта лежит на юго-западной оконечности обширного острова, известного во времена допетровские под именем Койвисари, а в послепетровские - под именем стороны Петербургской. Граничит эта вышеназванная буколическая страна: к северу - речкой Карповкой, к югу речкой Ждановкой, к западу - Большой Невкой. В полиции известна под именем 2-го квартала Петербургской части; у извозчиков и старожилов - под именем Колтовской. Изобилует многочисленными породами чиновников, от коллежского регистратора до надворного советника включительно, кои подразделяются на бегающих к отправлению служебных обязанностей и не бегающих, то есть покоящих в лоне семейства своих по окончании поприща служебного. Обитательницы в большинстве своём оказывают пристрастие к кофею и к чесанию языка, обыкновенно насчёт ближнего своего или насчёт благоверного, невпору загулявшего "среди долины ровныя, в компании прохладной". Достопримечательности страны: Колтовской Спас - очень древняя деревянная церковь; дача с жестяным куполом и ещё другая дача, ныне совсем почти заброшенная, зато весьма блиставшая в первой четверти девятнадцатого столетия. Колтовские старожилы помнят ещё необыкновенной вышины шест, принадлежавший к этой даче: на него в известное время выкидывался флаг, который можно было видеть за несколько вёрст - из окон домов Дворцовой набережной. Теперь уж ничего этого не осталось; дача принадлежит другому владельцу, строение всё более и более приходит в ветхость, сад заглох, запустел... одна только деревянная мостовая (тоже достопримечательность Колтовской), служащая ныне на пагубу извозчичьих дрожек, напоминает собою местным жителям то время, когда процветала покинутая дача, когда гремела там знаменитая роговая музыка и с нею вместе вся страна Колтовская.

15 сентября 1864 года Колтовская торжественно праздновала своё обновление: она вымостилась. До этого же времени, без сомнения, составляющего важную эпоху в жизни Колтовской, узенькие улицы и закоулки её представляли обильное царство густой, глубокой, неисчерпаемой и вовеки невысыхающей грязи. Были места, в которые ни один извозчик не соглашался везти вас, какую бы вы плату ни давали - из опасения застрянуть среди колтовских грязей, где для пешехода требовались особенное искусство и гимнастическая сноровка, чтобы кое-как пробраться вдоль стен, цепляясь за ставни и заборы. Зато, однако, и по сю пору отважный путешественник-исследователь может открыть такие улицы и переулки, в коих не имеется ни одного строения. За забором с одной стороны - какой-нибудь бесконечный огород; с другой - вечно дремлет заглохший, тихий сад, безмятежный притон тысячи ворон и галок, о чём свидетельствуют их неуклюжие чёрные гнёзда на высоких берёзах и пронзительные крики с тревожными перелётами под сумеречную пору.

Если бы вы спросили меня: проезжал ли когда по такой улице хоть один экипаж? - я почти с уверенностью отвечал бы вам: нет; потому - за каким чёртом и кого понесёт нелёгкая в эту безлюдную трущобу? На улице - ни малейших следов колёсной колеи: зимой она занесена глубоким, полуторааршинным снегом; летом - сплошь покрыта обильною растительностью: лопухами, колючим репейником, травою, которая служит безвозмездною пищей для двух-трёх коров, неизвестно кому принадлежащих, да для рыжей свиньи с поросятами. Кроме этой дачной публики, вы никого не встретите на такой улице - хоть простойте там от зари до зари.

Колтовская - по преимуществу страна дворянская, семейственная, тогда как, например, Спасская, бывшая третья Адмиралтейская часть города - по преимуществу плебейская и холостая. В Колтовской, как уже сказано выше, мирно живут всевозможные чиновники со чады и домочадцы. Пройдите хоть по любой улице - и наворотные дощечки поминутно будут гласить вам: дом коллежского секретаря Миронова, дом жены титулярного советника Агафьи Ивановны Упокойкиной, дом надворного советника и кавалера Пахомова и т.д. и т.д. Даже вид самих строений отличается буколически семейственным характером: маленькие домики в три или пять окон, с мезонином, с зелёными ставнями, с неизменным садиком и цепной собакой во дворе. В окнах, за кисейными занавесками, увидите вы горшки с геранием, кактусом и китайскою розою, какую-нибудь канарейку или чижа в клетке, - словом, куда ни обернись, на что ни взгляни - всё напоминает царство жизни мирной, тихой, скромной, семейственной и патриархальной. Есть даже такие семейства, которые и знать ни о чём, кроме Колтовской, не хотят, - которые роднятся, кумятся и женятся между собою, между своими коренными колтовчанами. Это - мир совершенно особый, замкнутый, почти совсем изолированный от остальной городской жизни; спокойствие его несколько возмущается только в летние месяцы, когда из города перебираются туда дачники; во всё же остальное время безмятежный мир и тишина царствуют над колтовской страной.

* * *

В этой-то буколической стране обитал один из вечных титулярных советников, Пётр Семёнович Поветин, с женою Пелагеей Васильевной. Супруги были однолетки, то есть каждому по шестидесяти пяти (в эпоху последних событий нашего рассказа), и казалось, что они в один час зачались, в один родились на свет и в один должны сойти со света. Мне нигде не приводилось встречать пары, более созданной друг для друга, чем Пётр Семёнович с Пелагеей Васильевной. Оба кругленькие, маленькие, у обоих кожа на лице лоснится красненьким румянцем, и всё это лицо как-то постоянно улыбается: улыбаются глаза, брови, ноздри, щёки и губы, так что при взгляде на Петра Семёновича с Пелагеей Васильевной вы сами невольно улыбнётесь и подумаете: "Господи, какие это бесконечно добродушные люди!" Действительно, бесконечное добродушие было отличительным качеством этой четы; все знакомые и соседи звали их не иначе, как голубками, и только некоторые сатирические умы к голубкам прилагали эпитет "сизоносые" - эпитет совсем неосновательно сатирический, ибо если носы Петра Семёновича и его супруги и отличались на ряду с пухлыми их щёчками некоторою приятною красноватостью, то виновата в этом была одна только создавшая их природа, а никак не та всеобщая причина, что сандалит нос у человека пьющего. И Пётр Семёнович, и Пелагея Васильевна испивали в количестве весьма умеренном: по рюмке сладкой наливки за обедом было совершенно достаточно для того, чтобы увеселить сердца их. Рюмка - это была положенная мера, далее которой никогда не переступали супруги. Зато, если неоснователен был эпитет, то самое название -"голубки" - придалось им как нельзя более кстати.

Оба супруга принадлежали к коренным, исконным колтовчанам, то есть в Колтовской родились, выросли, встретились, слюбились, повенчались и, повенчавшись, зажили себе помаленьку, в ненарушимом мире и согласии. Сожительствовали они уже около сорока пяти лет, разлучаясь друг с другом только на то время, пока Пётр Семёнович обретался в "должности", за канцелярским столом, в месте своего служения, и во всё долгое время этого супружества соседи их решительно не запомнят, чтобы между Петром Семёновичем и Пелагеей Васильевной вышла когда какая-нибудь ссора или неудовольствие: они вечно оставались довольны друг другом, ибо общность желаний, помыслов и стремлений столь была велика между ними, что решительно невозможно придумать даже малейших поводов к возражениям и размолвке с той или другой стороны. Жили они, что называется, "своим домком", в наследственном домике Пелагеи Васильевны. Домик был маленький, деревянный, с мезонинчиком. Комнатки походили скорее на клетушки; но клетушки эти отличались необыкновенным уютом, домовитостью, опрятностью, так что в них именно "жилось", тогда как часто в больших и хороших квартирах "не живётся", хотя, казалось бы, весь комфорт, все удобства с изысканной предупредительностью сосредоточены в них, так что только бы жить да жить, а всё-таки, глядишь, не живётся почему-то... Какие-то невидимые лары и пенаты покровительствовали маленькому домику в Колтовской и берегли его спокойствие. На дворе, охраняемом цепною Валеткой, сосредоточивалось всё обиходное хозяйство Пелагеи Васильевны: тут были и сарайчики, и чуланчики, и коровничек для буренки, и ледничок для сливок и всякой живности. Тут же, в корыте, врытом в землю, безмятежно полоскалось семейство утят, чесался о забор и хрюкал откармливаемый поросёнок, рылись в навозной куче куры, пользовавшиеся особенной симпатией домовой хозяйки, которая каждой из них даже отдельное имя присвоила: тут были и чернушка с рябушкой, и хохлушка с мохноножкой, и ушатка, и желтошейка. Конечно, всю эту живность гораздо удобнее можно бы было закупать на Сытном рынке, но Пелагея Васильевна редко хаживала в рынок - она именно любила "свой домок", своё собственное хозяйство. С другой стороны к надворным строениям примыкал тенистый садик, в котором Пётр Семёнович копал грядки, сажал кукурузу, постоянно не удававшуюся, и табак, тоже не достигавший полного роста. Тут же у него произрастали разнородные маки, шпанская земляника с клубникой, турецкие бобы и огурцы, пышные подсолнечники и дыни. Пётр Семёнович собственноручно смастерил, во-первых, маленькую тепличку, а во-вторых, сколотил стол и настлал дерновую скамью под группой трёх плакучих берёз. В двух-трёх клумбах являлось царство резеды, левкоя, настурций, георгины и мальвы, а далее шли яблонька и кусты малины, смородины и крыжовника. 6 августа, когда Колтовская празднует свой приходский праздник, Пётр Семёнович собственноручно снимал с яблони лучшие плоды и нёс их "на освящение плодов земных" к Спасу к обедне. Все оставшиеся засим яблоки Пелагея Васильевна мочила с брусникой, приуготовляя на зиму салат к жаркому. Малина со смородиной шла у неё на изготовление наливок, которые выходили отменно вкусными из-под опытной руки колтовской хозяйки.

Жизнь этой четы протекала с невозмутимым однообразием: вчера - как сегодня, сегодня - как вчера. Утром - встанут себе с петухами, умоются, причешутся, богу помолятся и подходят к столу, где уж кипит светлый самовар и ждёт разливки кофе в жестяном кофейнике.

- Здравствуйте, попочка!

- Здравствуйте, цыпинька!

Пётр Семёнович целует ручку Пелагеи Васильевны; Пелагея Васильевна, наоборот, - ручку Петра Семёновича, за сим поцелуются в губы и садятся подкреплять свои силы.

С первых же дней счастливого супружества они почтили друг друга кличками, и эти клички оставались за ними неизменно до конца жизни.

- Вы, попинька, что желаете нынче к обеду?

- К обеду-та? а зажарьте мне, цыплёнок мой, курочку с грибками да спеките ватрушечек с лучком.

И к обеду непременно являются означенные блюда.

Когда рюмка наливки взвеселит сладкие сердца престарелых супругов, и они, возблагодарив создателя своего милостивого за насыщение их благами земными, поцелуют ручки и губки друг друга, глаза их увлажняются приятно-весёлою негою, и нега эта вызывает новые разговоры:

- Попушка любит свою цыпиньку?

- Любит.

- Очень любит?

- Очень.

- Да?

- Да!.. А цыпинька любит попушку?

- Любит.

- Очень?

- Очень.

- Милая попушка!

- Славный петушонок мой!

И за сим новое лобзание, весьма нежного супружеского свойства.

Странно судьба распоряжается с людьми: она не может дать им полного счастия и всегда вставит в жизнь человеческую какую-нибудь вечную колючку, которая имеет назначение отравлять собою источник человеческих радостей. Это ироническое отношение судьбы отразилось и в жизни колтовской четы добродетельных супругов. Трудно бы было найти двух людей, более их расположенных к супружеской, семейной жизни, более их желавших плодиться, размножаться и населять землю, и - увы! - этому заветному желанию никак не суждено было исполниться. Но от первых до последних дней своего супружества Пётр Семёнович с Пелагеей Васильевной не переставали утешать себя тщетной надежной, что авось, бог даст, у них что-нибудь и родится.

- Попушка! - скажет, бывало, иногда Пелагея Васильевна с застенчивым и таинственным видом, положа руку на плечо супруга, - милушка мой, кажется, меня поздравить надо.

- Ну, да, толкуй, - ухмыльнётся Пётр Семёнович, приучившийся уже в течение тридцати пяти лет понимать, к чему обыкновенно клонит такой приступ у его дражайшей половины, а самому так вот и хочется всем сердцем, всей душою поверить в истину слов её.

- А что ж, разве невозможно? - возражает престарелая Бавкида. - И по писанию даже возможно выходит! Вспомните-ка про Захарию и Елизавету да про Авраама с Сарой?

- Ах вы, глупушка-попушка! так ведь на то они и патриархами нарицались и обитали в Палестине, а мы с вами в Колтовской, - вот вы и сообразите тут.

- Что ж, по человечеству всё едино выходит... Опять же я чувствую...

И оба ухмыляются, необыкновенно довольные друг другом.

- А как назовём-то мы новорожденного? - спустя несколько минут начинает Пётр Семёнович, которого так и подмывает свести разговор на достолюбезную ему тему.

- А уж конечно под число: под какое число родится, под такого святого и назовём.

- А я желаю Петром назвать... Пусть его Пётр Петрович будет!

- Ну, да! что и говорить! Разве не знаете, что коли по отцу назвать, так ребёнок несчастливый уродится?

- Это всё пустяки одни: вон у нас в департаменте Фома Фомич по отцу назван - а какой счастливый! В ранге статского состоит, начальник отделения...

- Ах, вот что, цыпинька! - восклицает Пелагея Васильевна таким тоном, словно бы сделала Архимедову находку. - Окрестим-ка его Фомой, в честь Фомы Фомича! Пускай он будет такой же счастливый! Опять же, и для начальства это очень лестно, что в честь его младенца нарицают, - всё-таки видно, что чувствует человек.

- Вот что дело, то дело, старуха! - соглашается наконец Пётр Семёнович, и засим начинаются разговоры "о приданом" для новорожденного. Впрочем, Пелагея Васильевна на сей конец давно уж обеспечена: у неё бог весть с каких пор ещё нашито всего вдоволь - и пеленок, и распашонок, и одеяльце, и подушечка, - всё это уже до малейшей подробности сообразил её предусмотрительный ум, ибо обо всём она позаботилась, всё это имеется у нее в наличности, в комоде; одного только нет - новорожденного...

Для неё истинное наслаждение составляло - перебирать, пересматривать по временам имущество будущего ребёнка и ремонтировать его, заменяя новыми погнившие от долговременного лежания вещи. Это была её заветная мечта, самое заветное наслаждение, источник надежд, ожиданий и огорчений от слишком продолжительной несбывчивости этих надежд. Но главное утешение всё-таки в том, что Пелагея Васильевна до конца дней своих не переставала с убеждением мечтать об осуществлении в своей особе новой Сары, которая произведёт на свет нового Исаака. Об этой заветной мечте знали все соседи, вся улица, и при удобном случае, покачивая головой, непременно замечали:

- Экие чудасеи, прости господи, согрешение одно с ними, да и только! До старости дожили, зубы все почитай стёрли, а всё ещё амурятся... Голубки, одно слово!

Пётр Семёнович с Пелагеей Васильевной весь избыток своих матримониальных чувств по необходимости изливали на чужих, посторонних детей, один вид которых производил в них сердечное умиление и сокрушенный вздох о собственном бесчадии. И дети необыкновенно любили их: они, как собаки, инстинктивно чуют добрую душу. Бывало, летним вечером выйдет Пётр Семёнович на улицу, запросто, по-домашнему, в стареньком халатике, усядется за воротами на скамеечке - и гурьба ребятишек, гляди, вокруг него трётся. Мастерит он им петушков бумажных, строгает какую-нибудь палочку, кораблик делает; а Пелагея Васильевна, которая успела уже, нарочно по этому случаю, набить карманы пёстрыми лоскутками и каким-нибудь сладким домашним печеньем, с нежностью оделяет ими каждого мальчугана и каждую чумазую девчонку.

* * *

В 1837 году жила на даче в Колтовской одна особа, которую в околотке все звали "генеральшей". Генеральша по соседству познакомилась случайно с "голубками". Хотя знакомство это состояло в перекидке двумя-тремя словами в течение всего лета да в поклоне при встрече на прогулках, однако генеральша знала о сокрушении голубков по поводу бесчадия и видела их нежную любовь к посторонним детям. На следующий год, в одно весеннее утро, у ворот маленького домика остановилась щегольская карета, из которой вышла всё та же блистательная генеральша и, к крайнему удивлению и переполоху буколических супругов, вошла в их парадную клетушку, носившую обычное наименование "залы". Генеральша предложила им - не желают ли они взять к себе на воспитание маленькую девочку, за которую она будет платить им ежегодно по двести рублей серебром. Предложение это принесло Поветиным радость великую, придясь как нельзя более по сердцу, так что они немедленно же изъявили полное своё согласие. Тогда генеральша вынула назначенную сумму и взяла с Поветиных расписку в получении - "за воспитание девочки". В тот же день, к вечеру, в квартире их поместилась, в мезонинчике, маленькая люлька рядом с кроватью для мамки - и домик огласился пискотнёй ребёнка, необыкновенно гармонически услаждавшей слух чадолюбивых супругов.

- А не правда ли, цыпушка, веселее как-то стало? - умилялся Пётр Семёнович, - и канареечка на окне щебечет, и ребенченок гулит.

И цыпушка от души соглашалась с мнением своего супруга.

* * *

Девочку окрестили и назвали Марьей. Кажется, незачем говорить о том, что росла она в холе, в тепле да в довольстве, что ей все в глаза глядели и наглядеться не могли.

Ежегодно у ворот колтовского домика останавливалась генеральская карета, что на целый день подавало тему для соседских разговоров: генеральша привозила условную плату за воспитание, брала расписку и проведывала девочку. Каждый раз она оставалась не более десяти минут, и несмотря на то, что Пелагея Васильевна, как угорелая, начинала метаться из комнаты в кухню и из кухни в комнату, торопясь приготовить кофе для дорогой гостьи, - дорогая гостья ни разу не соблаговолила отведать его под кровлей Пелагеи Васильевны.

- Что ж это такое, попчик мой, - с неудовольствием замечала Пелагея Васильевна по уезде генеральши, - никогда-то моего угощения принять не хочет, словно брезгует... Уж право, мне это не по сердцу... У покойницы матушки (царство небесное!) примета была, коли уж от радушного хлеба-соли человек отказывается - недобрый он, значит, человек...

- Ну, глупел вы эдакой! - миролюбиво ответствует Пётр Семёнович, торопясь потушить восстающие в сердце супруги сомнения, хотя сам вполне чувствует то же. - Не видала она, что ль, нашего кофею! У неё - чу, такой, какого мы с тобой и отродясь не пивали, у неё - мокка аравийская, а у нас цикорий... А всё ж она доброе дело нам сделала, что девчонку-то отдала: жизнь-то ведь скрасила.

И действительно, это было единственное добрее дело, сотворённое генеральшей фон Шпильце, которая, впрочем, отдавая ребёнка, о добрых делах и не соображала, а думала только о том, как бы, в уважение просьбы князя Шадурского, поудобнее пристроить его подкидыша.

Пелагея Васильевна каждый раз выводила Машу напоказ генеральше - и генеральша, гладя её по головке и целуя в розовую щёчку, не без удовольствия про себя замечала, что девочка всё более выравнивается и хорошеет. Однажды, когда ей пошёл уже семнадцатый год, Амалия Потаповна с особенным вниманием оглядывала наружность воспитанницы и, выслав её из комнаты, очень заботливо обратилась к Пелагее Васильевне с советом: беречь и хранить как можно строже её нравственность, чтобы не вздумала влюбиться, потому - она теперь уже девушка на возрасте... Пелагея Васильевна даже несколько оскорбилась этим предостерегательным советом.

- Что ж, сердце девическое! - возразила она. - Полюбит - так запрету не положишь; на то теперь и годы её такие. А коли самое полюбит хороший человек, так и замуж возьмёт.

На это генеральша с уверенностью заметила, что она сама знает, за кого Маше следует выйти, и "сама будет отыскивать ей хороший жених".

"Впрочем, она ещё почти ребёнок... слаба... мало развита - надо подождать ещё: пускай вполне разовьётся - так лучше станет; да и пристроить её надо повыгодней, половчей", - мысленно рассуждала Амалия Потаповна, уезжая от Поветиных.

Маша с первых ещё лет как-то инстинктивно, по-детски, не возжаловала генеральшу; хотя Пелагея Васильевна и говорила ей, что её "надо любить, потому - она ей благодетельница", но Маша как-то туго понимала это и оставалась при своём безотчётном нерасположении к Амалии Потаповне.

У неё было мягкое, доброе сердце, которому, впрочем, мудрено бы было и сделаться иным посреди окружающей обстановки - в образе Петра Семёновича с Пелагеей Васильевной. С десятилетнего возраста Машу стали водить в пансион, который держала на Большом проспекте одна старушка-француженка из отставных гувернанток, и эти пансионские годы продолжались у неё до семнадцатилетнего возраста. Стало быть, она училась "понемногу, чему-нибудь и как-нибудь", как учатся вообще наши русские девушки. Впрочем, Пелагея Васильевна приходила в неописанный и даже несколько горделивый восторг, видя, как её "дочурка" читает разные книжки, "и даже по-французскому; а говорит-то, говорит с мадамой - хоть ни словечка не понимаешь, а сердцем чувствуешь, что говорит хорошо: без запиночки, эдак складно выходит". Так повествовала Пелагея Васильевна всем своим соседям, не упуская малейшего удобного случая распространиться перед кем бы то ни было об успехах своей воспитомки.

Пётр Семёнович очень любил "почитать что-нибудь", а Пелагея Васильевна "послушать книжку занимательную".

Бывало, под вечер, вставши от послеобеденной высыпки, усядется он за большой "аппетитной" чашкой чая и примется читать вслух, а Пелагея Васильевна с Машей вяжут чулок либо штопают что-нибудь и слушают чтение Петра Семёновича. А Пётр Семёнович читал всякие книжки, какие только под руку попадались: и "Юрия Милославского", и "Трёх мушкетёров", и разные аббатства с таинствами Анны Радклиф, и водевиль
"Жена или карты", и Гоголя, и старый истрёпанный нумер "Современника" либо "Отечественных записок", - всё это поглощалось им с равным удовольствием. Маша, глядючи на него, тоже полюбила чтение, и читала с наслаждением, с увлечением непосредственного "читателя", всё без разбору. Это конечно, не прошло без весьма значительной доли влияния на её внутренний мир и впечатлительное воображение. Маша всей душой любила свою мирную, тихую, безвестную жизнь с отцом и матерью - так называла она своих воспитателей, которые в почти двадцать лет безраздельной жизни до того сроднились с нею, что привыкли думать, будто она и взаправду их собственная родная дочь, будто ничто в мире разлучить их не может. У Маши была в мезонине своя отдельная девичья келья, окошками в садик, и в эти окошки засматривали ветви берёзы и лапчатые листья клёна, сквозь которые, бывало, пробивается по весенним утрам горячий луч солнца и обливает комнатку зеленовато-золотистым светом. Комод с зеркальцем и несколькими книжками, бонбоньерка, бюстик Наполеона, железная кровать под белым тканьевым одеялом да столик со множеством коробочек и блюдечек с разными семенами, которыми был заставлен и подоконник, рядом с двумя-тремя горшками цветов, - вот и вся обстановка, являвшая скромную горенку молодой девушки. Но в этой скромной горенке жилось беззаботно и счастливо: в ней и молилось по душе, и мечталось по сердцу, и работалось по воле.

А между тем незаметно подступила и та пора, когда впервые смутно, бессознательно начинает ощущаться потребность чувства, потребность молодой жизни, молодой любви... И чувствовала Маша, что душа чего-то просит, как будто чего-то недостаёт ей, а чего недостает ей, чего просит она - бог весть!.. Нет ясного ответа. Она поняла только, что внутри её произошел какой-то переворот, но не поняла ещё его сущности, не могла ещё ясно сознать его и поневоле таила в себе эту смутную просьбу девической души.

Некоторое время спустя после известного уже читателю разговора о хорошем женихе и строгом сбережении девической нравственности генеральша внезапно появилась в квартире Поветиных и безапелляционно объявила, что срок воспитания кончен, что теперь настало время, когда она может взять Машу к себе, поэтому пусть она сейчас же одевается и едет.

Слова эти громом пришибли стариков. Они растерялись, побледнели и в первую минуту даже не поняли хорошенько, о чём это говорит генеральша, и возможно ли на самом деле, не в шутку, такое объявление с её стороны. Однако генеральша не чувствовала в себе расположения к шуткам, ибо ею руководили весьма важные побуждения относительно Маши, и во имя этих побуждений ничто уже не могло изменить её намерения.

- Матушка!.. Ваше превосходительство!.. не обидьте вы нас, стариков! - со слезами умоляли её Поветины. - Не надо нам ваших денег... Мы вам отдадим... у нас есть одна тысчонка в сберегательной, да сгоношимся ещё кое-как, продадим кое-что - все деньги, что потратили вы на неё, с радостью выплатим вам - только не берите вы ее от нас... Пожалейте вы нас, матушка!..

Пелагея Васильевна, совсем растерявшись от неожиданного горя, даже в ноги кланялась генеральше, руки её целовала - но всё было напрасно: воля Амалии Потаповны осталась неизменной.

Она сказала, что везёт Машу к отцу и матери, что теперь подошли такие обстоятельства, когда её настоящим родителям уже незачем скрывать и можно взять её открыто в свой дом, что для счастия самой Маши это необходимо, что родители, наконец, имеют на неё законное право, так как Маша находилась у Поветиных только на воспитании за деньги, в чём имеются их собственноручные расписки, и, следственно, никаких больше разговоров по этому поводу быть не может.

- Что ж, матушка Пелагея Васильевна, - решительно, хотя и с великой грустью, начал старик Поветин, обратясь к жене, - видно, уж так богу угодно... надо смириться... Коли родители своё детище к себе взять желают, так нам с тобой грех противиться сердцу родительскому!.. Дело-то уж оно больно святое да кровное... Тяжело - что делать! - а надо... надо... Ступай, собирай дочурку...

И у старика побежали по щекам горькие слёзы: в эту минуту он отрывал у себя самый больной и самый заветный кусок своего сердца.

Генеральша предложила им сто рублей в награду, но старики наотрез отказались принять эти деньги и только умоляли об одном, чтобы им позволено было навещать Машу у родителей. Генеральша охотно изъявила своё согласие и даже обещала сама заехать за ними и свезти их дня через два или три, когда всё уже устроится для Маши в её новом положении. Молодая девушка совсем обезумела от горя. Она привыкла думать, что живёт с родными отцом и матерью, а тут вдруг оказываются какие-то новые... Да и правда ли ещё всё это? Ей что-то больно не верилось этой генеральше, в отношении которой у неё ещё с детства закралось антипатичное чувство. Она и теперь как-то невольно чуяла, что не быть ничему доброму из этой разлуки, из этой внезапной перемены жизни. Но - делать нечего: в слезах, почти без чувств, почти совсем больную положили её в генеральскую карету; дверца захлопнулась, и колёса грузно потащились по клейким колтовским грязям.

У ворот стояли двое стариков. Пелагея Васильевна дрожала, как в лихорадке, и бессмысленно глядела по сторонам каким-то убитым, пришибленным взглядом; Пётр Семёнович смотрел во след удалявшейся кареты и долго ещё осенял её крестными знамениями. Соседи выглядывали из окон и форточек, делая догадки и соображения: что бы это такое могло у сизоносых случиться?

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:16:17)

0

179

СТРАНА ФАНТАСТИЧЕСКАЯ,

НО БЕЗ ПРИМЕСИ ИДИЛЛИИ

- Eh bien, calme-toi, calme-toi, mon enfant, mon petit bijou!..* Ну что ж, ну, зачем плакать? - нежно утешала генеральша фон Шпильце на пути из Колтовской, увозя в карете рыдающую Машу. - Вить я тебе тётенька, родной тётенька, я ж тебе люблю, mon ange!** У меня хорошо тебе будет.
______________

* Ну, успокойся, успокойся, дитя моё, моя дорогая! (фр.)

** Мой ангел! (фр.)

Но Маше как-то противны были эти ласки.

- Зачем, зачем вы увезли меня оттуда? - рыдала она.

- А что ж, нельзя иначе; мы вместе жить будем; старики приходить будут, и мы до стариков приезжать будем, - объясняла Амалия Потаповна.

Последнее обещание несколько утешило молодую девушку, так что она уже гораздо спокойнее доехала до квартиры генеральши.

Эта роскошная лестница, швейцар, цветы и вся обстановка великолепного жилища г-жи фон Шпильце произвели сильное и новое впечатление на Машу: она ещё в жизнь свою не видала ничего подобного, ибо вообще о роскоши и богатстве составила себе смутное понятие только по книжкам. Генеральша показала ей предназначенную для неё комнату во втором отделении своей квартиры - и комната эта после бедной девической кельи показалась Маше верхом изящного комфорта. Тотчас же по приезде было послано вниз за модисткой, которая сняла с Маши мерку и принесла целый выбор шляпок, манто и прочих нарядов.

Маша дивилась и не верила глазам своим, не понимая даже, почему всё это вдруг так случилось и зачем, по какой причине всё это внезапно является к её услугам только теперь, тогда как до этой минуты она должна была жить в бедном колтовском домике. Что всё это значит? и неужели генеральша ей родная тётка, и кто были её настоящие родители, где они теперь? - допытывала она самое себя - и ни на один из множества подобных вопросов не могла доискаться положительного ответа, ибо генеральша очень коротко, хоть и весьма нежно сказала ей: "Так нужно было", - и затем, посредством нового притока ласк, отстранила дальнейшие объяснения.

Обеденный стол был накрыт только для двоих, но сервирован так великолепно, что бедной девушке не шутя показалось всё это каким-то сном, фантастической сказкой - начиная от массивных серебряных канделябр, от хрустальной вазы с дорогими фруктами и кончая блюдами, которых она никогда ещё не едала. Маша едва прикасалась до кушанья (ей было не до еды), но чувствовала, что простому кулинарному искусству Пелагеи Васильевны далеко до этих артистических поварских произведений.

В доме генеральши поражало Машу всё, что ни попадалось на глаза, - всё для неё казалось новым, невиданным, заставляло вглядываться и размышлять, оттого в первые минуты настолько рассеяло, что тоска разлуки и воспоминание о Поветиных примолкли в её сердце. Наплыв ощущений, испытанных ею в течение этого дня, был слишком велик и разнообразен, так что ей необходимо надо было успокоиться.

Генеральша проводила Машу в её комнату и спросила, не хочет ли она почитать что-нибудь? Маша согласилась. Амалия Потаповна прислала ей французский роман - одно из тех произведений, которые завлекательно действуют на молодое воображение, раскрывая перед ним заманчивый мир сладострастных образов и ощущений, и незаметно, капля за каплей, вливают соблазнительный яд в свежую, ко всему чуткую душу.

Амалия Потаповна в своей сфере была тонким и опытным стратегиком. Роман действительно увлёк молодую девушку, так что она безотчетно поддалась нравственному обаянию тех инстинктов, на которые жгуче действовали эти страницы, необыкновенно быстро и жадно поглощаемые ею. Генеральша несколько раз осторожно, на цыпочках, подходила к её двери, заглядывала в замочную скважину и каждый раз отходила необыкновенно довольная собою: медикамент действовал - девушка читала.

Часу во втором ночи она закрыла книгу, кончив последнюю страницу, и с сладким чувством необыкновенной истомы и неги, улыбаясь, потянулась на своей новой, эластически мягкой постели, ощущая холод чистого батистового белья.

Она закрыла глаза - и в разгорячённом воображении её соблазнительно зареяли картины только что конченного романа, туманно проносилась целая вереница сцен и образов, из которых каждый вводил молодую девушку в новый, неизведанный ею мир, раскрывая его заманчивые тайны. Ею овладело какое-то странное чувство, странное состояние нервов, так что случайное прикосновение своей же руки к собственному телу заставляло её как-то электрически вздрагивать и испытывать в эти минуты такого рода небесприятное ощущение, как будто прикасалась и, гладя, поводила по телу не её собственная, а чья-то другая, посторонняя рука. Маша крепко обняла свою подушку, прильнув к ней пылающей щекой, и через минуту заснула под неотразимым веянием тех же образов и ощущений.

Проснулась она рано, в комнате было ещё темно, только ночная лампа чуть мерцала потухающим светом. Нервы её поугомонились, и тут-то, в этой предрассветной тишине, напало на неё раздумье. Ей показалась чуждою, холодною, неродною эта роскошная комната, - как будто какая тюрьма, неприветно огородили её эти оклеенные дорогими обоями стены, - и на Машу напал даже страх какой-то. Представилось ей, что её навеки разлучили с Петром Семёновичем и Пелагеей Васильевной, что она уж больше никогда их не увидит - и сердце её мучительно сжалось. "Зачем это она прислала мне вчера такую книгу? Я никогда ещё таких не читала, - подумалось ей между прочим. Что это, хорошая или дурная книга? Отчего это вчера мне было так приятно читать её, а сегодня как будто стыдно?.. как будто совесть мучит? Отчего я боюсь этой женщины - всё какою-то недоброй кажется она мне... Какая моя жизнь здесь будет, что-то предстоит мне тут?" - раздумывала Маша, и чем больше вдавалась она в такие мысли, тем безотраднее представлялись картины этой будущей жизни. Становилось тяжело на душе, подступали слёзы. Маша встала с постели, бросилась на колени и долго молилась, без слов, без мысли - одним немым религиозным порывом.

Лёгкий скрип двери вывел её из этого экстаза. Она чутко вздрогнула и оглянулась: на дворе уже совсем светло, а у порога стоит горничная генеральши и объявляет, что их превосходительство уже встали, ждут кофе пить и просили поскорее одеваться, чтобы ехать вместе с ними в Колтовскую.

Все сомнения Маши мигом рассеялись, комната снова казалась приветливой и светлой, жизнь такой лёгкой, весёлой, генеральша такой доброй, хорошей женщиной - даже полюбила её Маша в эту минуту - и она, быстро вскочив с колен, набросила на себя утренний пеньюар, несколько сконфузясь при мысли, что посторонний человек подглядел её молитву.

Свидание со стариками необыкновенно весело и счастливо настроило Машу на нынешний день. В первый раз в своей жизни она с таким сладостным трепетом подъезжала к родному деревянному домику, в первый раз обнимала такими крепкими объятиями дорогих ей людей. Генеральша уверила, что станет каждую неделю привозить её в Колтовскую - и Маша была уже вполне счастлива одним этим обещанием. Немного взгрустнулось ей только тогда, когда поднялась наверх, в свою покинутую комнату, где и зеркальце, и Наполеон с бонбоньеркой, и стол с семенами стояли по-прежнему и, казалось, так приветливо глянули ей навстречу.

"Всё по-старому... одной меня только нет!" - подумала Маша и смахнула рукой выкатившуюся на ресницы слёзку. Несколько вещиц она взяла с собою, на память о прежней жизни.

Потом рысаки генеральши помчали её по Невскому проспекту, который кипел экипажами и пёстрым гуляющим людом. Маше редко доводилось посещать Невский, так что теперь она с детским наслаждением высовывала головку в каретное окно и любопытно оглядывала встречные предметы. Генеральша завезла её в кондитерскую Rabon и купила конфет в дорогой бонбоньерке; потом заехали они в два-три роскошных магазина, где Амалия Потаповна приказала завернуть для Маши несколько ценных туалетных безделушек, а по приезде домой их ожидал уже по-вчерашнему сервированный стол, которому на сей раз счастливая девушка оказала гораздо более существенного внимания. Роскошно отделанное платье, принесённое ей к вечеру из магазина, и объявление генеральши, что они вместе поедут в театр, в итальянскую оперу, довершили её неописанный восторг. Маша ещё никогда не бывала в театре.

Когда она из полуосвещённой аван-ложи вступила в залитую яркими огнями залу, то даже попятилась назад, даже испугалась чего-то - столь поразил её весь этот блеск, громадность размеров театра, копошащийся внизу партер и ряды лож, унизанные зрителями. О звуках нечего уже и говорить. Музыка и голоса, в сочетании с оптическим обманом декораций и блестящими костюмами, произвели на неё такое сильное впечатление, что она млела и замирала в переливах этих мелодий, считая всё происходящее перед её глазами волшебной грёзой из какого-то фантастического мира. Сердце сладко и трепетно занывало в груди, яркие образы прочитанного вчера романа с новою силой восстали в её экзальтированном воображении, и в эти мгновенья впервые сознательно захотелось ей жить, чувствовать, любить, - любить всею душою, всею волею, всем существом своим.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:16:39)

0

180

БЛАГИЕ НАМЕРЕНИЯ

Делами князей Шадурских заправлял некто Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, надворный советник и кавалер двадцатилетнего беспорочия и ордена святого Станислава третьей степени. Толстенький старец был многоучёный энциклопедист по части сутяжничества, крючкотворства, стряпчества, фанатизма, администратизма и тому подобных высокопрактических предметов. Делишки свои обделывал необыкновенно тонко и кругло. Поступил к Шадурским непосредственно после Морденки и в течение почти двадцатилетнего бескорыстного служения интересам княжеской фамилии исподволь сколотил себе капитальчик тысяч во сто. Княжеская фамилия во многих критических казусах обращалась непосредственно к Полиевкту Харлампиевичу, который и ссужал её из собственного кармана самым благодушнейшим образом, зная, что первые деньги, проходящие прежде всего через его собственные руки, первому ему же и пойдут в уплату. Он был знаком со всем светом, ибо в каждом провидел "нужного человека", который - рано ли, поздно ли - на что-нибудь да пригодится. Любил слушать конюшенных и почтамтских певчих, из храмов же предпочитал Казанский. В мире искусства отдавал преимущество высоким трагедиям, с большой похвалой относился к "Жизни игрока", "Велизарии" и "Руке всевышнего", которая отечество спасла, не без гордости присовокупляя при этом, что во время оно даже лично знавал Нестора Васильевича Кукольника и многих сочинителей. Из газет любил "Пчёлку"; ездил по городу не иначе как в дышле, на паре рыженьких шведок, в широких крытых пролётках, именуемых обыкновенно "докторскими", иногда давал "нужным людям" обеды, на которых по преимуществу красовался цвет губернского правления, управы благочиния и надворного суда.

В заключение можно прибавить, что Полиевкт Харлампиевич был человек необыкновенно мягкий, приветливый, сладостно улыбающийся, с чувством руки пожимающий и самый ревностнейший христианин.

Полиевкт Харлампиевич появился на секретной аудиенции в приёмной Амалии Потаповны фон Шпильце. Он был прислан с весьма немаловажным поручением от самой княгини Татьяны Львовны, которая возложила на него это поручение, зная его тонкие дипломатические способности.

Молодой князь Шадурский обратился к баронессе фон Деринг, за которой неукоснительно продолжал ухаживать и его расслабленный батюшка.

Всё это крайне досаждало княгине Татьяне Львовне и повергало её в немалую печаль. Не говоря уже о том, что она замечала порою двусмысленные, иронические взгляды, которые кидались иногда на двух соперников и которые до глубины души пронзали её чуткое самолюбие, княгиня Татьяна Львовна имела ещё другую, более практическую и тяжеловесную причину боязни за поведение её сына относительно баронессы фон Деринг. Расслабленный гамен почти совсем не занимался делами, сын его точно так же: они умели только подписывать векселя да поручать Полиевкту Харлампиевичу Хлебонасущенскому, чтобы он откуда бы то ни было достал им денег. Одна только княгиня понимала настоящее положение дел, существенно интересовалась им и изыскивала всяческие средства, лишь бы извернуться и поддержать достоинство и кредит Шадурских в обществе. Задача была нелёгкая, стоившая княгине многих горьких минут и размышлений. Но чем более размышляла она, тем неотразимее приходила к заключению, что единственное спасение состоит в женитьбе князя Владимира на Дарье Давыдовне Шиншеевой. Это был бы исход, не компрометирующий её сына, за которого теперь приходилось почти каждый месяц то там, то здесь уплачивать весьма значительные суммы. Князь не хотел убедиться никакими резонами, считая решительно невозможным посократить свои широкие потребности, то и дело давал новые векселя, занимал деньги - и деньги необыкновенно быстро проскользали между его рук, уподобляясь воде, в решето наливаемой. Татьяна Львовна неоднократно приступала к нему с решительным объяснением, тщетно усиливаясь втолковать в эту голову весьма некрасивое и опасное положение семейства, если дела будут продолжаться таким образом; но князь Владимир, как назло, ничего не хотел ни слушать, ни понимать.

- Э, полно, maman! попович выручит! он ведь немало накрал у нас денег, - возражал он ей обыкновенно с изумительной беззаботностью.

- Женись, - настаивала княгиня. - Не всё ли равно тебе? Женись поскорее!

- На ком это? на уроде?

- Тут уж нечего думать о красоте: красоту можно всегда найти и потом, а денег не найдёшь.

- Урода я приберегаю на после, comme dessert, pour la bonne bouche*, когда уж совсем плохо придётся; а пока ещё кредит мой держится - слуга покорный!

______________

* Как десерт, на закуску (фр.).

- Но ты нисколько не думаешь о нас, - что с нами-то будет тогда?

- Ну, тогда об этом и подумаем.

- У тебя нет ни жалости, ни сыновнего чувства, - укоряла княгиня со слезами материнского чувствительного огорчения, - ты рассуждаешь, как эгоист!

- А что ж, эгоизм - дело недурное, - отшучивался князь Владимир, нимало не поддаваясь на практические доводы своей матушки.

- Если так - так знай же! - попробовала она пустить в ход тяжеловесную угрозу. - Ты вынудишь меня и отца опубликовать тебя в газетах, что мы по твоим векселям не плательщики.

Но князь не смутился.

- Mersi pour le scandale*, - хладнокровно поблагодарил он, - только знайте и вы, что может из этого выйти. Во-первых, вы замараете мою репутацию, как порядочного человека; во-вторых, испортите мою карьеру; в-третьих, окончательно подорвёте свой собственный кредит; в-четвертых, на брак с уродом нечего уж будет и рассчитывать после такого милого скандала, et enfin - que dira le monde?**
______________

* Спасибо за скандал (фр.).

** И наконец - что скажет общество? (фр.)

Княгиня, и без этого объяснения понимавшая всю силу столь неотразимых аргументов, увидела, что придуманная ею угроза не попала в цель, и окончательно упала духом.

Да, впрочем, и было отчего. Она знала и видела, что главная причина беспутных трат - баронесса фон Деринг, которой в Петербурге не особенно-то посчастливилось: она не попала в сливки высшего общества и осталась в молоке, то есть в том свете, который составляет слой, лежащий непосредственно под густыми сливками, и к которому, между прочим, принадлежал дом Давида Георгиевича Шиншеева. Так было относительно сливок женского рода; сливки же рода мужского считали даже за некоторую модную честь быть принятыми в кружок баронессы. Она рассчитывала, что будет введена в высшее общество при посредстве княгини Шадурской, но сильно ошиблась в расчёте. Княгиня, кажется, скорей бы удавилась, чем решилась бы на такой подвиг в отношении женщины, затмевавшей её красотой, - женщины, которую она считала своею соперницей во всём, которую ненавидела от всей души и, наконец, благосклонности которой добивались два слишком близких ей человека - муж и сын. Всё это ставило между ними неодолимые преграды относительно ввода в высшее общество. С другой стороны - этому помешала ассоциация Бодлевского и Коврова. Для действия на сливки прекрасного пола ассоциация имела гораздо более полезного агента в лице графа Каллаша, чем в лице Наташи. Прекрасная женщина нужна была для действия на сливки пола непрекрасного, которые, будучи у её ног, тем удобнее могли попадаться в руки ассоциаторов. Для этого требовалось положение несколько изолированное, независимое, которое трудно сохранить женщине, попавшей в тесный кружок сливок, где каждое действие её могло подвергаться строгому, беспощадному контролю явных приятельниц - тайных завистниц и соперниц. Наташе весьма удобно было разыгрывать видные роли между сливками за границей, где она действовала одна, с Бодлевским; в Петербурге же, с образованием ассоциации, ей предстояло быть в одно и то же время и светскою женщиной, и необыкновенно тонкой куртизанкой, то есть вечно плыть между Сциллой и Харибдой - положение далеко не из лёгких; но того требовали ближайшие интересы ассоциации. Она держала себя таким образом, что светская молва никому не могла приписать титул её любовника, а между тем, благодаря своему исключительному, "эмансипированному" положению и тонко-завлекательному кокетству, Наташа могла всем и каждому подавать эту сладкую надежду. Короче сказать, её ловкое воженье за нос имело результатом только ущерб для карманов непрекрасной половины сливок аристократических и финансовых. Она составила свой собственный круг, в котором блистали всевозможные титулованные имена мужчин, и между ними - оба Шадурские. Кроме того, что каждый из её знакомых проигрывал ей в карты (игру баронесса всегда затевала у себя как бы экспромтом, от нечего делать), и проигрывал весьма значительные куши, она ухитрялась с одного и того же вола драть по две и даже по три шкуры. Мы уже сказали, что почти каждый из этих господ льстил себя тайной надеждой добиться её благосклонности. На этой-то струнке и играла под сурдинку опытная баронесса.

Поводом обыкновенно служил какой-нибудь уединённый визит, интимный приём с глазу на глаз в своём будуаре и, как бы невзначай, между прочим, ловкий подвод разговора на временно затруднительные обстоятельства, сводящиеся к невозможности уплаты по каким-нибудь пустячным счетам (тысячи в три, в пять, а иногда и более). Предупредительный искатель обыкновенно с любезностью предлагал услуги своего кармана; баронесса награждала за это милым пожатием руки, обворожительным взглядом и после некоторого колебания соглашалась на предлагаемый ей "заём", прося только, чтоб эта приятельская услуга осталась в тайне. Искатель, конечно, самым искренним образом давал своё слово и уезжал, вполне уверенный, что получил новый шанс к крепким бастионам её сердца. Стоило, например, баронессе заметить, что ей очень нравится какая-нибудь драгоценная вещь, виденная ею в таком-то магазине, - и очень часто случалось, что дня через два эта самая безделушка являлась на её камине или туалете, незаметно поставленная туда, в ожидании будущих благ, рукою предупредительного обожателя. Оба Шадурские были одними из самых ревностных её данников. Татьяна Львовна всё это знала и потому вполне справедливо опасалась за своё состояние, ибо в течение одной только зимы батюшка с сыном починали уже тратить пятнадцатую тысячу на прихоти очаровательной акулы - а что же предстоит ещё дальше, если дела пойдут таким образом! Княгиня, конечно, могла бы принять более энергические меры, то есть секретно попросить влиятельных людей о временном удалении сына из Петербурга по каким-нибудь подходящим поручениям, хоть о срочном переводе его на Кавказ, а расслабленного гамена увезти, по совету докторов, лечиться за границу, но... участь её собственного сердца препятствовала употреблению столь энергической меры: образ Владислава Карозича (Бодлевский тож) слишком нежно царствовал в этом сердце и парализовал собою всякие решительные начинания. Ведь это уж, может быть, последний... последний! и - как знать? отыщется ли кто-нибудь ещё, равный ему по достоинствам и положению, кто бы согласился впоследствии вступить в амплуа поклонника её увядшей красоты?

Стало быть, об энергических мерах нечего и думать, а надо поискать другие, более удобные, которые привели бы к желанным утешительным результатам.

Княгиня знала дилетантскую слабость своего сына к женщинам. Она понимала, что отвлечь его от баронессы может только одна женщина, которая бы явила собою какие-нибудь новые, оригинальные стороны, могущие служить контрастом качествам баронессы, но контрастом столь же обольстительным и завлекательным, как и эти качества. Словом, требовалось увлечение в другую сторону; и его-то предстояло отыскать в возможно скором времени.

Среди таких размышлений однажды застал княгиню Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, явившийся к ней доложить о весьма затруднительном обстоятельстве: по двум векселькам молодого князя надо было произвести плату в три тысячи рублей серебром, да кроме того, их сиятельство призывали его, Хлебонасущенского, с требованием взаймы четырёх тысчонок, которых, как перед истинным богом, нельзя достать.

- Да скоро ли же этому конец? - вспылила княгиня, выслушав представление управляющего. - Куда же поглощаются все эти деньги?

- Вашему сиятельству уж небезызвестно, куда именно, - хитростно ухмыльнулся Полиевкт Харлампиевич, прилизывая ладонью свои височки, - всё туда же-с... Конечно, их сиятельство прихоть свою тешат: говорят, что изволили госпоже баронессе в карты проиграть... Оно известно, долг обязательный, а только нашим-то делам тяжеленько становится: не вытянем, матушка, ваше сиятельство, как перед истинным говорю, - не вытянем, потому квинту натягиваешь, натягиваешь, она тебе пищит, пищит, да и лопнет.

- Я придумала средство - может быть, подействует... слышала я, что тут есть одна особа, которая может помочь... Посоветуемся, - предложила Татьяна Львовна - и вследствие этого совещания Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский отправился на секретную аудиенцию к Амалии Потаповне фон Шпильце.

- Я беру большое участие в молодом князе, - говорил он ей, - потому как я знал его ещё вот эдаким (примерное указание на аршин от полу), так мне известен вполне его характер... Молодой князь нисколько не жалеет себя, здоровью его вред наносится, а родители сокрушаются, в особенности её сиятельство. А мне, по моей близости к их семейству, поручено, так сказать, спасение молодого князя. Спасение может произойти от особы прекрасного пола, которая сумела бы на время развлечь их душу... Только надо всё это обделать как можно политичнее... Княгиня уж не останется в долгу насчёт благодарности... А вам, изволите ли видеть, ваше превосходительство, нужно девицу юную, непорочную, богобоязненную, так сказать, и притом образованную - чтобы, значит, для молодого князя новость в этом предмете была...

Генеральша подумала, сообразила и дала обещание исполнить просьбу Полиевкта Харлампиевича, предварив его, что в случае удачи нужно будет дать за труды три тысячи серебром. Полиевкту Харлампиевичу внутренно очень не понравилась такая почтенная сумма, однако он отвечал, что за этим дело не станет, только, как человек пунктуальный и сообразительный, почёл нужным осведомиться, что именно следует разуметь "удачей" в настоящем разе. Амалия Потаповна пояснила, что, по её разумению, удача будет заключаться в том, если князю понравится избранная ею особа и он обратит на неё существенное внимание. Полиевкт Харлампиевич сообщил, что и по его личному разумению под удачей следует понимать то же самое, и откланялся, заявив надежду, что её превосходительство не оставит его своим посильным содействием, ибо чрез то самое она поможет совершению даже очень доброго дела насчёт спасения жизни молодого человека.

Отредактировано Кассандра (2018-09-30 12:17:00)

0